Похороны Летиции состоялись в день ее рождения. Луиза, прибывшая по этому случаю из Парижа, объяснила братьям, что в традиции еврейского народного мистицизма умереть как Иов накануне своего дня рождения даровано только цадику, то есть праведнику, или цадекет, праведнице, если это была женщина. В письмах к Марку Луиза не обмолвилась ни словом, но, как выяснилось, в последние годы она вернулась к религии своей семьи после кончины отца, когда ей пришлось участвовать в целом ряде ритуалов и церемоний, устроенных еврейской общиной Парижа. Как бы там ни было, явившись сюда во плоти и крови, чтобы быть рядом с Марко, Луиза выглядела вновь неуверенной и отстраненной от того страстного голоса, который звучал в ее письмах. Хотя им ничто не препятствовало, они почти не прикоснулись друг к другу; только раз поцеловались в губы и прижались друг к другу, стоя у похоронного катафалка, увозившего гроб, но их поцелуй был легкий, будто тайный, их языки едва соприкоснулись. Разумеется, говорить об этом при данных обстоятельствах было неловко, поэтому Марко и не пытался, но остался весьма удрученным.
Джакомо улетел на следующий после похорон день, с горсткой материнского праха в пакетике в чемодане. Что делать с целой урной и со всем остальным – забота Марко. Он летел тем же самолетом, что и Луиза, до Парижа, где у него была стыковка на Шарлотт, поэтому Марко пришлось отвозить их в аэропорт и наблюдать, как они улетают вместе, его брат и женщина его жизни, и только после того, как он попрощался с ними и они уходили, и он сказал ей что-то, и она покачала головой, склонив ее к плечу, как всегда, когда безудержно смеялась, только после этого момента Марко вдруг понял, что ровно тот же лучезарный мир, который воплощала Луиза, когда была с ним, – состоящий из общих воспоминаний, света и близости, – она воплощала и когда была с Джакомо. Провожая их взглядом, Марко почувствовал впервые в жизни, в сорок пять лет, спустя три дня после смерти матери, острую ревность к брату: не из-за того, кем тот был, а из-за того, кем он мог быть, ибо впервые в жизни, спустя четверть века после того момента, когда он должен был бы понять, он наконец понял, что от перемены братьев Каррера возле Луизы результат не меняется. Все, чем она блистала и что, как ему казалось, видит только он, проистекало из давних, летних юношеских дней, когда он влюбился в нее, наблюдал, как она подрастает, загорает на солнце, разгоняется и прыгает в воду в той дикой части моря – но абсолютно то же самое, понял он, в те же самые минуты видел и Джакомо. Нельзя сказать, что это было понимание того, как обстояли дела на самом деле, но все равно это был шок.
Уход за Пробо, тоже почти уже съеденным болезнью и при этом цепко державшимся за жизнь, лег на плечи одного Марко. Отупевший от обезболивающих средств и терзаемый мыслью, что Летиция его опередила, он не находил покоя ни ночью, ни днем. Для Марко это была предпоследняя остановка на Крестном пути, та, на которой все – и больной, и тот, кто за ним ухаживает, – хотят одного: скорейшей кончины. Пробо, кстати, языком, заплетающимся от морфина, требовал от Марко каждый день увезти его отсюда – увези меня отсюда, ты же обещал, как ты не понимаешь, что я хочу уйти отсюда? Но когда Марко попробовал прощупать, насколько можно было бы ускорить процесс, его коллега, доктор Каппелли, назначенный местным ASL[81]
ответственным за терапию онкологической боли, насторожился и стал повторять то, что ему было выгодно: нельзя предсказать, как долго это может продлиться. Но Марко все же был врачом и знал, что можно. После очередной истерики: ты мерзавец, ты обещал увезти меня отсюда – Марко ничего не обещал, заметим мимоходом, кроме того, что не даст отцу умереть в больнице, – он решился. Это была последняя остановка, которая (с теми же сомнениями) уготована или немногим избранным, или немногим несчастным: отнять жизнь у того – из сострадания, послушания, обессиленности, безнадежности, чувства справедливости, – кто ею тебя наделил. Поэтому Марко навсегда запомнил свой последний разговор с отцом: он попросил его не волноваться, не беспокоиться, на сей раз он его отвезет, сделал ему первую инъекцию сульфата морфина сверх назначений доктора Каппелли, лег рядом с ним на кровати и спросил, готов ли он к переезду в Марилебон. Ставший покладистым Пробо ответил ему, что да, пробормотал еще несколько названий, которых Марко не понял, и последними его словами, которые Марко расслышал, хотя тоже не понял, были «дом Голдфингера». Потом он уснул крепчайшим сном, и Марко, выпускник факультета медицины и хирургии 1984 года, а с 1988-го специалист в области офтальмологии, сделал то, что сделал, имея доступ к венам отца и морфину доктора Каппелли.