Олисава опустился на стул, уставился на картину: среди высоких стеблей полбы, настороженно подняв две головы, на него смотрела птица. Голые с белыми бачками, оранжевые клювы, крепкие желтоватые ноги, на крыльях бурый налет пера. Можно было подумать, что это две дрофы рядом. Стоят близко, туловища слились в одно целое.
— Дрофа эта появилась как раз перед затоплением. Дед мой еще жив был. Я у него спрашивал, мол, бывают такие дрофы? Он тоже сказал, что не бывают. Но согласился, что могут быть. И я окончательно поверил Колчедану, что он видел эту птицу... Богдан Гордеевич, когда он так же усомнился, хорошо сказал. Художник, говорит, на такое имеет полное право. Это мы с тобой, Валентин, не должны фантазировать. Работа у нас вполне реалистическая. Мол, нам прежде, чем приступать к делу, надо все взвесить. Но я объяснил себе так. Если появилась в степи такая необычная птица, значит, природа что-то нам, людям, хочет сказать. Ну, вроде бы предупредить о чем-то. У нее, у природы, свой способ говорить, язык у нее свой. Мы, к сожалению, этого языка не помним. Мы, наверное, знали его... когда-то. А теперь не знаем. Забыли. Поумнели, стали цивилизованными и забыли язык природы. Так я думал... А когда поднялась подземная вода и затопила корни деревьев и стали сохнуть сады, я понял, что природа дрофой двуглавой хотела сказать... Первыми с обжитых мест тронулись муравьи. Сначала их казалось немного больше обычного. Потом больше мурашей: на тропках, на камнях, на дороге. Кое-где дорожки живые, кое-где вроде бархатного пояска. Потом из низины стали уходить грызуны: полевки, суслики, тушканчики. Прут прямо сюда на скалы. Где повыше. А однажды ночью пошли гадюки.
Валентин рассказывал. Олисава отчетливо представил себе это переселение.
— Я тогда как раз из дозора вернулся. Начало июня было. Передрейфил, жуть. Залез на крышу каморки с веслом, сижу, а они мимо, мимо, мимо. Часа два шли... Это они от подземной воды спасались.
Олисава слушал Вальку и думал, кому же верить, если не таким, как Валька Иванов? Они вон какие чудеса творят! И все на благо общества. Таким нельзя не верить... Таким людям всегда хочется верить, вместе с тем и при полном желании им не верится. Возможно, потому, что они нетерпеливы. Торопливостью своею настораживают. И одновременно Олисава видел, что Валентину почти все равно, верит ли ему он...
Валька угощал Олисаву пловом из мидий. Было непривычно вкусно. А потом они пили тонус, от которого ломило в зубах — такой он был холодный, — и заедали этот напиток выдержанными в уксусе, слегка притушенными на медленном огне гребешками. Тарелочками служили сами створки гребешков. Они были довольно большими, как чайные блюдца.
Потом Валентин пошел ненадолго к матери. Тут с километр-то всего, в Красные Кручи. А Олисава остался возле каморки. Смотрел на закат. Там, где полчаса назад пунцовело солнце, остался лишь багровый мазок. Он еще тревожил глаз своим прощальным цветом, потом рассосался как-то вдруг, незаметно, и ничто больше не беспокоило степь, и холмы, и живую траву, которые уже настроились внимать успокоительному сверчковому прибою и звону соленого пульса моря. А когда высыпали звезды, Олисава спустился к воде. Разделся совсем и пошел подальше от берега. Там лег на спину и стал смотреть в небо. Он смотрел, и прямой штиль покачивал его, и ему казалось, что вместе с ним покачивается и Вселенная. И ему казалось, что он летит высоко среди звезд, где-то в ковше Большой Медведицы... Пока не услыхал будто бы из далека-далека голос: «Во-ло-дя-я-я!» Вроде кричали далеко внизу, на земле Кричали в небо, зовя его, Владимира Олисаву.
— Володя-я-я!
Олисава поплыл к берегу. На скалистом выступе белела рубаха Валентина. Из воды скала казалась особенно высокой. И Валентин в этой своей ослепительно белой в густой ночи рубахе виделся какой-то необыкновенной в этих краях птицей...
Олисава не мог уснуть. Было душно. Он вышел из сторожки, сел на камень. Далеко над морем блистала гроза. Едва уловимый гром что-то обиженно говорил земле. А степь отвечала голосом доброй всепонимающей матери.
...С наступлением холодов в бараках, продуваемых со всех сторон осенними ветрами, одинаково жгучими как с моря, так и со степи, стало невыносимо.