— Можно превратиться в облачко, и улететь. Как же еще-то? Стальные двери, стальной засов, стальной амбарный замок — это тебе не пиндосские камеры, запирающиеся электроникой! Это старая добрая тюрьма, и хрен отсюда выберешься! Нет, братец, думать нужно о том, как дотянуть до тех пор, пока нас отсюда не вытащат! Или пока не накормят. Кстати, ты заметил — воздух другой? И жарко стало. Пахнет степью, а не озером! А мы ведь посреди озера!
В самом деле — Зимин заметил, что вместо обычного холода, вместо ледяного ветра, влетающего через маленькую форточку (их ввели, эти форточки, в двухтысячных годах — тоже дань либерализации), теперь воздух за стенами дышит зноем. Ощущение такое, будто климат сменился, или же тюрьму перенесли в экваториальные широты.
Странно, все странно. Но утро вечера мудренее, и потому Зимин шикнул на полковника, заставил себя уснуть, усилием воли подавив мысли о еде и панические мысли, попытавшиеся пробиться в тренированный мозг.
Зимин к сорока годам стал фаталистом — чего быть, тому не миновать, но умереть от голода, думая о том, что сосед может попытаться его убить и потом сожрать — это было уж слишком. То, что бывший мент попытается — Зимин в этом не сомневался. Люди никогда не отличались стойкостью, и тем более — святостью. Сожрать себе подобного в прямом и переносном смысле — готов любой, попавший в такие условия, которые заставят его это сделать. Ну… почти любой. Осужденный на пожизненное — точно. Продлить свою жизнь на неделю, на месяц за счет сокамерника — ни один из «соседей» Зимина не задумается ни на секунду — стоит ли это делать. Полковник — не исключение.
И тогда встает вопрос — а он, Зимин? Сможет убить сокамерника ради того, чтобы продлить эту самую жизнь? Его жизнь, майора Зимина?
Думал недолго. Жрать полковника не станет, лучше сдохнет с голода, а скорее всего — от жажды, потому что воды в бачке унитаза осталось не так уж и много. Так что вопрос о каннибализме отпадает. А насчет убийства соседа — возможно, что это придется сделать. Если тот попытается напасть. Люди впадают в безумие от недостатка воды и пищи, и неизвестно, как себя поведет бывший опер, не особо отягощенный моральными принципами. Вернее — почти наверняка известно.
Утро началось с грохота.
Бам! Бам! Бам!
Судя по звукам — пинали ногами в двери камер.
Бам! Бам! Бам!
Перед катаклизмом, если бы кто-то посмел ТАК себя вести (из числа заключенных, разумеется) — как минимум, неделя в шизо, плюс синяки и отбитые внутренности.
Здесь — не церемонятся. Актируют, и в могилу. «Сердечный приступ».
Но сейчас в двери камер били десятки ног. Десятки! И если охрана на месте — скоро последует жестокая расправа.
— Слышишь? — зачем-то спросил полковник, хотя не услышать все это было невозможно. — Может, и мы постучим?
— Башкой? — скривился Зимин. — Толку-то? Пусть себе стучат. Наши ноги будут целее.
Он встал со шконки, выглянул в утреннее небо. Голубой небосклон, птички в небесах — хорошо! Невольно вздохнул, вспомнив, как тяжко было в первые месяцы заключения. Труднее всего даже не то, что здесь, фактически, ты на положении раба, вынужденного делать все, что прикажет хозяин. Выполняй, что положено, четко, без промедления — и живи, насколько тебя хватит. Военному не привыкать.
Труднее всего была скука — если можно ее так назвать. Зимин всегда был человеком действия, а того, что ему пришлось перенести в своей судьбе — хватило бы на несколько самых бурных жизней. И вот теперь — четыре стены, надоевший сокамерник, разговоры ни о чем, старые газеты, книги из библиотеки тюрьмы — затертые, пахнущие хлоркой, и больше ничего. Совсем ничего! Дни, месяцы, годы — ничего! И так до конца жизни…
Зимин все свободное от чтения время посвящал тренировкам — растяжкам, отжиманиям, подтягиваниями и «бою с тенью» — вначале думал, что Контора его скоро вытащит, хотел быть в форме, но потом понял, что никто, кроме Нюськи о нем не помнит, никому майор Зимин не нужен, и занимался просто для того, чтобы убить время.
Время, которого в жизни ему никогда не хватало. Вечно спешил, бежал — по джунглям, по пустыне, по городским улицам, мчался, не обращая внимания на то, что жизнь проходит мимо, и вот — прибежал. Сорок лет — ни семьи, ни детей, только камера, и кусочек неба, видимый через толстые прутья решетки. Навсегда!
Зимин вздохнул, и уселся на шконку, тут же вскочил и хотел ее заправить — не дай Бог обнаружат, что он арестант сидит на нарах после побудки! Это палки по бокам, и ШИЗО — неделя, на хлеб, на воду!
И уже вскочив, едва не фыркнул — побудки-то не было! Не звучал ревун, и завтрак не разносили, хотя уже давно были бы должны! И скорее всего — не будет никакого ШИЗО. Но что будет?
— Глянь, глянь что там! — возбужденно крикнул полковник, указывая пальцем в форточку окна. — Ни хрена себе! Я глазам не верю! Глянь! Да скорее же, черт тебя подери! Улетит, потом скажешь — сбрехнул!