Домница Наталия заиграла. Из-под легких ее пальцев брызнули игривые звуки, и волна за волной понеслись чудесные, пленительные вальсы Иоганна Штрауса. Рояль пел полно и звучно. На фоне отчетливого ритма, который задавала левая рука, сильно ударяя по клавишам, так что казалось, будто звучит еще один инструмент, плыли затейливые нежные арабески, извлекаемые правой. Волны чудного венского вальса — колыбели безоблачной и беззаботной юности барона и домницы — вздымались и опускались, словно биение сердца, обезумевшего от радости. И было понятно: сидевшая за роялем женщина слышала этот сладостный нескончаемый вальс, сотканный из десятков мелодий, там, в Вене, там она танцевала его, надеялась под его звуки, вместе с ним любила и мечтала! Время от времени, предоставив пальцам возможность самим порхать по клавишам, домница Наталия с улыбкой оборачивалась к барону, ища его взгляда, словно желала подхватить в воздухе оборванную ниточку взаимопонимания. Урматеку был при этом всего лишь наблюдателем, к музыке он был глух, хотя и он вынужден был немного оживиться — этого требовала сама музыка, подчинявшая себе даже самого неблагодарного слушателя. А барон забыл даже Фантоке. Лицо его прояснилось. С давних пор, со времен своей юности и первой любви к матери Буби, его сына, задолго до знакомства с Наталией, хранил он пристрастие к вальсу. Он был в дружбе с Иоганном Штраусом. Благоговел перед ним, взирал на него как на чудо и рад был бы отдать все, что угодно, за малую искорку его таланта…
Не раз пытался он постичь тайну волшебного дара, но безуспешно. В конце концов и в дружбе своей к композитору, и в любви своей к музыке барон примирился с ролью поклонника, обреченного на ожидание. Везде и всюду они были вместе. И барон всегда был настороже, ожидая от своего венского друга нового вальса. Ожидал нескольких случайно напетых нот. Теплым вечером на Пратере, под молочно-белыми фонарями, горящими среди листвы, ждал как сюрприза мелодичных аккордов начала нового вальса. Барон никогда не был по-настоящему молодым. Он всегда стеснялся озорства, выходок, боялся показаться смешным. В молодости он прилагал немало усилий, чтобы сдерживать себя, но с возрастом, когда устоялись привычки, их требовалось все меньше и меньше. Однако где-то в глубине души он был по-прежнему молод, потому-то вальс, который играла домница Наталия, и кружил ему голову. Он любил вальс за свежесть и юность, томительность и сентиментальность, но вальсы своего друга Иоганна Штрауса он любил прежде всего за их лукавство. Иоганн умел вложить в них что-то от озорного подмигивания, когда шляпа бесшабашно сдвинута набекрень. В них было что-то юношески дерзкое, будто мелькали задорные картинки бездумной веселой молодости, заражая желанием жить, стремлением побеждать. Все, все, на что никогда не отваживался барон, таила в себе душа вальса. И если бы не привычка владеть собой, барон даже и теперь, в старости, слушал бы их, уперев руки в бока, гордо вскинув голову, притопывая каблуком. Звуки вальса бередили ему душу, и она отзывалась трепетом жизни и воспоминаниями о счастье.
Всепоглощающее счастье рождает ощущение, что длиться оно будет вечно. Случается это не так уж часто, и способны испытывать подобное чувство только юные души. Новое состояние души омолаживает человека, но — увы! — благодаря забвению, когда все, что было прежде, рассыпается прахом и время начинает отсчет заново. Не нужно противостоять людям, не следует стремиться познать суть их натуры, их поступков, чтобы и в зрелом возрасте сохранить тонкость и свежесть души, необходимую для перемен. И барон сохранил их! Вдруг для него все словно переменилось: дом, обстоятельства, даже день; барон Барбу поднялся и, направляясь к двери, сказал, будто они куда-то опаздывали:
— Идем же, Наталия!
Домница Наталия тут же поднялась и пошла вслед за ним, послав Урматеку прощальную улыбку. Победа была за ней!
Янку едва догнал их около ворот. Они сели в фаэтон и укатили, оставив Урматеку в полном недоумении. Ни умом, ни сердцем не мог понять Янку поведения барона. Глядя вслед удалявшейся коляске, он крепко выругался, вложив в это ругательство свое восхищение домницей Наталией.
V
Школа, куда десять лет назад отдали Амелику обучаться грамоте, была одним из тех пансионов для девочек, каких в те времена было немало. Пансионы эти худо служили нуждам подлинной образованности, зато отвечали требованиям моды, установленной родителями, которые полагали, что о детях нужно заботиться, но не знали, как именно. Открывались эти школы и поддерживались в основном рвением отцов семейств ради своих чад и наследников, матери же смотрели на эти заведения косо, не видя в них никакого проку. Но поскольку ни те, ни другие не представляли себе, каково должно быть воспитание, то повиновались лишь своему тайному предчувствию грядущих перемен и, стало быть, приносили жертву во имя завтрашнего дня. Видя недоброжелательство домашних к школе, о которой в доме говорилось как о враге или чем-то непотребном, дети тоже проникались к ней недоверием.