Часто по вечерам они ходили в театр, где прежде Катушка почти не бывала. Больше всего ей нравилось собственное появление в театре, перед ней открывали двери, приглашали, усаживали, спрашивали, не нужно ли ей того или этого, пока она решительно не заявляла, что ей ничего не надо. Она прекрасно чувствовала себя, сидя между двумя молодыми людьми, привлекавшими к ней взгляды партера. По правде говоря, и в спектаклях Катушке нравились прежде всего антракты, новые знакомства, переход от одних знакомых к другим, с чем она освоилась очень быстро. Она спокойно и терпеливо дожидалась, когда на сцене закончится действие, которое обычно больше занимало Буби, чем Гунэ, чтобы потом угощаться вареньем и вдоволь посмеяться. Тогда она видела, что из множества красивых женщин, роившихся вокруг, взгляд Гунэ чаще всего останавливался на ней. Это был взгляд, в котором нельзя было прочесть ни желания, ни ожидания ответа, он был такой же мягкий и всеобъемлющий, как тепло и свет. Буби, сам того не желая, привлекал внимание лож. И когда завсегдатаи достаточно рассмотрели Катушку, а она привыкла к этим взглядам, то ощутила нечто вроде усталости, которая принесла ей ощущение полной свободы, а молодому человеку — уверенность. Единственный раз происходящее на сцене привлекло внимание Журубицы и чуть не заставило ее вскочить с места. В зале Атенеу выступал итальянский фокусник. Когда артист — долговязый старик с седыми бакенбардами, в помятом фраке с множеством звенящих на груди медалей и засученными по локоть рукавами — показывал, как уменьшается колода карт, положенная на вытянутую ладонь, как она становится все тоньше и тоньше, пока не исчезает последняя карта, Журубица сидела с вытаращенными круглыми глазами, пораженная, как ребенок. Когда после этого фокусник разбил над цилиндром сырое яйцо, чувство брезгливости и чистоплотности заставило ее недовольно и озабоченно поджать губы. Когда же артист стукнул по цилиндру тросточкой и оттуда вылетела пара белых голубков с трехцветными ленточками на шее, Журубица издала короткий крик «а», затопала ногами и вцепилась в руку Гунэ. Тот радостно рассмеялся, прикрыл ладонью ее руку, ласково сжал ее и медленно поднес к губам. Буби видел это. В первую их встречу душа Буби дрогнула, поверив, что эта женщина верит в бога и благоговеет перед иконами из-за зримой и незримой их красоты, теперь же ее восторг при виде вульгарного фокусника показался ему столь низменным и так далеко развел их, что и не стоило дальше настаивать на сродстве душ, оставив ее наслаждаться тем, что ей доступно. Так оно и должно было бы быть, если бы все происходило как должно. Но неведомая сила, таившаяся где-то в глубинах его существа, болезненно сжала сердце Буби. Ничего не объясняя, он объявил, что они уходят домой. Катушка сначала удивилась. Потом, поняв в чем дело, воспротивилась. Буби, уже стоя, настойчиво повторял одно и то же, словно позабыл все другие слова. Ликуряну молчал. Соседи стали оборачиваться, и Катушка все-таки решилась последовать за Буби. Гунэ остался в зале, предоставив в их распоряжение коляску. Была уже ночь, в слабом свете фонарей у входа гривы лошадей едва белели, но, несмотря на поздний час, Катушка сочла как нельзя более уместным поговорить с кучером о состоянии экипажа, просить его не гнать лошадей, поглаживать их и ласкать. Буби, сидя в коляске, ждал ее, кипя от ярости, которая, не имея выхода, возрастала с каждой секундой… Прежде чем ехать, Василе поднял у коляски верх, потому что поздний осенний дождь заморосил словно через сито. Катушка, напугавшись дождя, быстро уселась рядом с Буби, и коляска тронулась. Холодные капли добирались до них и стекали по разгоряченным лицам.
«Так должны стекать слезы!» — твердил про себя Буби, сам не зная почему. Вдруг перед его глазами возникло лицо, расплывчатое, безбровое, рябое, с посиневшими губами, кажется, знакомое.