Урматеку тут же смекнул, до чего значительная для него настала минута. Он думал, что слова его вызовут ленивое снисхождение, что их терпеливо выслушают, и не больше. Но такого решительного, гордого и благородного жеста он никак не мог предугадать. Урматеку припомнил другие случаи, когда доводилось ему наблюдать привычки и замашки барона, например сцены ревности, и сравнивал с тем, как он сам переносил свалившиеся на него несчастья. И наконец-таки представил себе суть господского поведения, уловил нить, определяющую форму боярского бытия: внезапные вспышки воодушевления, неожиданное упрямство, благородные жесты и выспренние слова. Видимо, было когда-то во всем этом нечто такое, что придавало боярам силу, и все эти порывы при любых обстоятельствах, тягостных или приятных, были тесно связаны между собой и имели смысл. Тогда-то бояре и впрямь были хозяевами, и, ослушавшись их, ты попадал на плаху. Но теперь, после того, как на протяжении долгих лет их разъедала лень, нерешительность, бездеятельность, они только изредка вспоминают, что они господа, и, не действуя решительно в надлежащих обстоятельствах, не улыбаясь дерзко потери своего имущества, несмотря на все их вспышки, кажутся кратким и жалким пробуждением перед еще более глубоким сном.
Выспренность барона показалась Янку бессмыслицей, зато детская щедрость тронула и обрадовала его. Он сообразил, что, воспользовавшись этой счастливой минутой, он получит то, ради чего при других обстоятельствах ему пришлось бы упорно и тяжело трудиться. Поэтому, тяжело дыша, он преклонил колени и, готовый вот-вот поцеловать руку барона, которую продолжал держать в своей руке, с деланным волнением проговорил:
— Грех на моей душе, куконул Барбу! Знал бы, что так обернется, ничего бы не сказал! Не этого я хотел от вашей милости!
— Нет, нет, Янку, — взволнованно отвечал ему старик, — ты этого заслужил. И даже больше! Ведь сколько уже лет мое сердце тянется к тебе! Я все время хочу сделать для тебя больше, чем сделал. Только я не думал, что это случится, когда я буду просить у тебя прощения!
Барон с трудом проглотил комок, который подкатил к горлу от слабости и огорчения. Воспоминания стольких лет, доверие и искренняя горечь хозяина, человека пожилого и несчастного, вызвали у Янку прилив теплой человеческой нежности, которая чуть было не заставила его совершить глупость. Урматеку захотелось опуститься на колени и исповедаться — не во всем, потому что всего он не помнил, — и поклясться на будущее, что будет бороться, будет трудиться, будет управлять и фабрикой, и земельными угодьями, словно ради самого себя или словно ради Амелики. И его захлестнули чувства, душившие старого барона. Но тут Янку невольно обратился мыслями вспять. Нащупывая путь от поступка к его истоку, мысль его добралась до самого начала: унижен был барон из-за женщины и во имя женщины. Янку вздрогнул и усмехнулся. На своих весах взвесил он эту недостойную причину для расстройства, подвигнувшую барона на щедрость, и припомнил, что к серьезным поводам, когда на глазах, к примеру, уплывала часть имения, барон оставался совершенно равнодушен. А тут вдруг из-за того, что какая-то чужая женщина была обижена его сыном, еще не успевшим узнать, что такое на самом деле жизнь и какое это страшное зло — мотовство, барон себя не помнил. И, взглянув на барона, который молча стоял прислонившись лбом к стеклу, Янку решил, что сожаления он, конечно, достоин, но уж сочувствия — никак. Деловой человек, растревоженный на краткий миг сомнением и покаянием, воспрянул духом. Янку вновь видел и цель и смысл, оправдывающие жестокость, лукавство и изворотливость. Решив, что и теперь плутовство будет уместнее, он заговорил, пытаясь вернуть барона, который явно погрузился опять в свои мечтания, к его щедрым обещаниям:
— Чем еще можно одарить меня, ваша милость. Слава богу, все вы мне дали, и дом у меня полон вашими подарками.
Урматеку огляделся вокруг и с удовольствием погладил одну из утренних игрушек барона. Но он лукавил, ибо думал про себя, что по его великим достоинствам слишком мало соблазнительных вещиц перепало на его долю.
К удивлению Янку оказалось, что барон Барбу вовсе ничего не забыл: руководимый больше чувством, чем рассудком, он с горячностью возразил:
— Эх, Янку, есть вещи и вещи! Всяких пустяков у тебя достаточно, не отрицаю! Но мне бы хотелось оставить тебе и что-то другое!
Урматеку, почувствовавшему, о чем пойдет речь, показалось, что запертая дверь, к которой он прислонился плечом, неожиданно отворилась. Сердце у него заколотилось, и билось оно где-то чуть ли не в самом горле. Он не верил сам себе: неужели на свете случаются чудеса, на которые ты и надеяться не мог!
Барон Барбу просветлел лицом, успокоился и даже стал немного величественнее, впрочем, как всегда, когда совершал нечто достойное истинного аристократа.