Впервые в жизни Янку уважительно отозвался о женщине. Слова свои он услышал как бы со стороны, и они показались ему странными. Как будто и голос был не его, и губы, произносившие эти слова, не ему принадлежали. Янку мог допустить любые перемены в самом себе, но поверить, что в один прекрасный день он заговорит таким необычным образом, он бы никогда не поверил. Женщина в его глазах не заслуживала ни малейшего уважения, но по тем или иным причинам могла добиться доверия, как случалось это с Мицей, его женой, которая в затруднительных обстоятельствах разбиралась лучше него самого, и черт ее знает, что ей помогало — ворожба или святость, но она чувствовала, что нужно делать, тогда как он, Урматеку, не понимал ничего. Но испокон веков он слышит, как господа повторяют, что ничего, мол, не поделаешь — женщина есть женщина. А это значит, что ты должен вести себя с ней как с сумасшедшим или ребенком: улыбаться ей, утешать, когда плачет, молчать, когда визжит, и, самое главное, разговаривать по-хорошему даже тогда, когда она врет и тебя оскорбляет. Янку никогда — ни раньше, ни потом — не мог понять, зачем нужно вести себя именно таким образом, он даже не пытался вникнуть, в чем же тут дело, ибо твердо знал, что никакие доказательства его не убедят. Но это словесное выражение он усвоил твердо, хранил в памяти, как ключ, которым, при определенных обстоятельствах, мог воспользоваться. Среди множества сентенций, известных ему, эта, пожалуй, была самой действенной, ибо, произнеся ее, он мгновенно оказался на одном уровне с господином. Если ты разделяешь это верование, то никто больше тебя ни о чем не спрашивает! Достаточно знать эту формулу и вовремя, когда это тебе нужно, произносить ее! Слова эти оказали на барона прямо-таки магическое воздействие, куда более сильное, чем на любого другого. Янку в этом не сомневался. Сухонький барон, слегка возбужденный, но уже и успокоенный, проговорил:
— Подумай только, Янку, ведь он носит мою фамилию!
Точнее нельзя было попасть в цель! Барон был именно в том душевном состоянии, какое и нужно было Янку. Поэтому, не дожидаясь, когда возмущение барона остынет, хитроумный дипломат быстро заговорил:
— Есть и другие, куда моложе и куда ближе вашей милости, кто носит такую же фамилию!
Трогательная «ваша милость» была тем окончательным ударом, после которого барон уже не мог оправиться. Беспокойство и раздражение, владевшие им, пока речь шла о брате, превратились в мрачное уныние после того, как Урматеку заговорил о сыне. Вполне возможно, что барон по укоренившейся привычке спрятался бы и от этой напасти, отгородившись туманными и меланхолическими мечтами, как отгораживался ими даже от радостей, если бы его дворянская честь не была так сильно затронута беззастенчивой лестью Янку. Если уж Урматеку называл его «ваша милость», приходилось оставаться в реальном мире, слушать, что он говорит, и как-то отвечать.
Янку начал рассказывать о том, что произошло в мастерской мадам Бланш. Но, впервые говоря вслух о Буби и о Катушке, он представлял их не столько реальными людьми, сколько некими воображаемыми взаимоотношениями: Буби олицетворял фабричные деньги, Катушка — жадность к этим деньгам. Барону необходимо было втолковать, что деньги потеряны без возврата, залог весьма сомнителен, поскольку урожай в имениях плох, и что он, Урматеку, ни в чем не повинен, а, наоборот, преисполнен рвения и заботы. Неуважение к женщине вообще, проскользнувшее в словах Урматеку и уловленное бароном, неожиданно было воспринято так, как Янку даже и предположить не мог. В его рассказе все выглядело чуть-чуть иначе, чем было на самом деле. Так, он пожаловался, что над женой его и дочерью насмехалась женщина Буби, а Буби и пальцем не шевельнул, чтобы прекратить оскорбления, остановить ее. Почти шепотом Урматеку заключил:
— Ведь и Мица — женщина, уважаемая в доме, ваша милость, и Амелика — барышня, которая учится в пансионе!
Старый барон почувствовал себя так, словно его уличили в постыдном поступке. Если бы он мог спрятаться, он бы сделал это. Он чувствовал: униженный и оскорбленный Урматеку тихим голосом требует сатисфакции за оскорбление, нанесенное его семейству. Та жесткость, с которой Янку расправился с делами, заставляя барона болезненно морщиться, вдруг предстала перед ним в облагороженном и возвышенном виде. Если Янку скромен, почти робок, когда затронуто самое драгоценное, чем может обладать человек — семейная честь, — рассуждал про себя барон, — то, значит, в глубине души он сама почтительность, любовь и добросовестность!
Барон был готов искупить любой ценой то зло, какое нанес Урматеку его сын. Лицо его омрачилось, он помолчал, потом, справившись с собой, запахнул свой длинный шелковый халат, тщательно застегнул его до самого горла и неверными шагами, шаркая падающими с ног шлепанцами, приблизился к Янку. Взял его за руки и, чуть откинув назад голову, с необычайной силой в голосе раздельно произнес:
— Я прошу у тебя прощения от имени баронов Барбу! Проси у меня чего хочешь, только давай забудем, что произошло!