Но хоронить пса негде: повсюду дома, асфальт, машины. Не во дворе ведь школы?.. И Андрей со своим свертком крадется дальше и дальше; в одно мгновение из обычного, неотличимого от других человека лет сорока он стал
Отыскивая место для могилы, Андрей удивляется, что никогда не слышал о собачьих кладбищах, не задумался о том, где хоронят домашних животных; он стыдится своего вида, почти не узнает своего района сейчас, поздним вечером. Оказывается, он не знает толком той местности, где прожил столько лет… Вот спасительный парк. Безлюдье. Андрей начинает рыть яму, но вскоре подходят милиционеры. И он чувствует себя чуть ли не преступником: ведь знает, что копать ямы в парке взрослым людям нельзя. На вопросы милиционеров, зачем он это делает, Андрей сбивчиво и виновато объясняет, что вот умерла собака, надо похоронить. Милиционеры входят в положение и не наказывают, советуют положить собаку в мусорный контейнер. Но герой все-таки совершает свой маленький подвиг – находит стройку и на дне котлована предает тело Графа земле. Хотя если подумать, котлован – могила лишь до утра: утром стройка продолжится…
Рассказы Гришковца просты по форме, по содержанию, узки по теме. И все же, на мой взгляд, это настоящая литература. Да и не только на мой взгляд, – к таким вот смелым выводам в своей рецензии на сборник «Планка» приходит Лев Пирогов:
Полагаю, что для абсолютного большинства рядовых читателей, с удовольствием пробавляющихся донцовыми и лукьяненками, это было бы хорошее чтение. На некоторые художественные несовершенства они просто не обратят внимания – раз уж им донцова не поперек горла. А вот преподносимые книгой нравственные уроки полезно скажутся как на их духовном самочувствии, так и на их мнении о «серьезной литературе вообще» и о том месте, которое способна она занимать в их жизни. Типа все-таки для них – для людей она. Для «других». А не для тусовки «ценителей»
5. Писать просто?
Реализм сегодня существует разный – элементарный (тупой), символический, новый, гротескный, метафизический. Это и не мудрено после многих десятков лет безмерного главенства в нашей литературе реализма социалистического, ставшего с наступлением свободы (начало 90-х) отличной почвой для авангарда и постмодернизма. Десяток лет одни писатели упивались свободой, выпуская шокирующие, заумные, стёбные вещи, другие же заключили свое творчество в догмы религии, в тиски традиций.
Писатели поколения тридцатилетних, судя по всему, должны были бы стать первым литературным поколением нового времени, не знающим запретительных рамок, творящим в литературе все, что заблагорассудится. Но оказалось, что поколение это в целом одноцветно и цельно. Среди писателей этого поколения очень трудно найти удачно работающих в историческом жанре, в фантастике и фэнтези, почти нет постмодернистов, концептуалистов и т. д. Почти нет, к сожалению, литературных критиков, драматургов, поэтов, отваживающихся выйти за пределы лирики (то есть – изображать не только «личностные переживания»). Писатели, а скорее вообще люди этого поколения, заняты в основном именно собой, своими личными переживания ми – переживаниями своей личной жизни.
«В произведениях литераторов нового поколения, – пишет Андрей Рудалев, – мы можем наблюдать особую форму эгоцентричного реализма, который часто превращается в подобие документального повествования. Пришел, увидел, рассказал» («Новые писатели. Выпуск второй», 2004).
Но одни стараются писать об этом предельно достоверно, документально (или с ощущением документальности), другие же, наоборот, всячески прячут личностную основу под покрывало игры, явной выдумки, сюжетных ухищрений. Одна из немногих (на удивление) писателей-женщин этого поколения Наталья Рубанова (она всячески подчеркивает то, что она женщина, одновременно неутомимо протестуя против деления прозы на мужскую и женскую), может быть, больше других в этом преуспела. И с одной стороны, по большому счету это правильно: когда-то, во времена классической русской литературы, «я» в прозе считалось дурным тоном, нарушением законов, к «я» прибегали в редких и исключительных случаях, да и то в основном, чтобы определить фигуру повествователя. Но, с другой стороны, вызывает сожаление и даже сочувствие, что Рубанова или не решается, или не хочет рассказывать о своих героинях (точнее – опять же героине, с незначительными изменениями перетекающей из вещи в вещь) напрямую, без мешающей (а отнюдь не развлекающей, увлекающей) игры. Ведь иногда прорывается личностное, неприкрытое, и текст сразу озаряется живым светом, жжет, по-хорошему напрягает.