От звука ее голоса, такого знакомого и насмешливого, внутри у меня что-то оттаивает. О, Галка умеет быть неприязненной и колючей, когда хочет! Я беру ее за плечи и придвигаю к себе, я не верю еще ни себе, ни ей, ни своим новым ощущениям и гляжу ей в глаза, я хочу видеть ее насквозь:
— Зачем ты пришла?
— А ну, убери руки! — приказывает мне она и еще больше откидывает голову.
Я вижу ее шею, нежные углубления у ключиц. Я не могу удержаться — и, хотя знаю, что этого делать сейчас нельзя, я целую ее, целую жадно и больно, и она с трудом отрывается от меня и бьет меня прямо по распухшим губам. Я невольно вскрикиваю, и она уходит.
— Можешь быть уверенным, — бросает она презрительно уже в дверях, — больше я не приду.
— Галка, Галка, подожди, — бросаюсь я за ней.
Но дверь уже захлопнулась, и я приваливаюсь к ней лбом. Дикая радость, несмотря на ее уход и нашу ссору — а Галка способна злиться долго, не разговаривать месяцами, — охватывает меня. Я подбрасываю твердые, как камень, диванные подушки в потолок, и на пол густо сыплется штукатурка, а от соседей мне опять стучат в стенку.
Я хожу на работу, на работу и домой, стараюсь поменьше встречаться со знакомыми. Теперь я вижу, что наша ссора с Галкой надолго, и уже не радуюсь этому, как болван, и чем больше проходит времени, тем яснее, что она не придет. Я очень тоскую по ее голосу, смеху, и меня никуда не тянет, никуда не хочется, я перехожу какой-то трудный этап в себе. Свободное время я валяюсь, положив ноги на спинку кровати, и думаю. Позавчера я подкараулил Галку и попытался с нею поговорить. Она прошла мимо, не останавливаясь, не ответив, она шла с подругой — низенькой, смешливой толстушкой Светкой, они отошли от меня шагов десять и весело захохотали, а толстушка оглянулась.
Ко мне давно уже никто не заходит, и звонок в дверь застает меня врасплох. Это она, Галка, я знаю: это она! Я подхожу к двери и никак не могу согнать с лица радостную и, наверное, глупую улыбку. Я не подхожу, а бросаюсь к двери, открываю ее и вижу Тулузина. Наверное, у меня совершенно идиотский вид, потому что я замечаю в глазах Тулузина растерянность и удивление. Он отступает на шаг, затем спрашивает:
— Можно войти?
— Зачем? — я готов захлопнуть дверь, и он это видит и поспешно добавляет:
— Нужно поговорить.
— А мне не нужно, один раз уж поговорили — хватит.
— Подожди, будь человеком. Не здесь же нам объясняться. — Он указывает на двери соседних квартир, за одной из которых доносится веселый женский смех: кто-то говорит по телефону с частыми «алло» и «да, да».
Я отхожу от двери. Тулузин входит боком, я стою у вешалки, и он, стараясь не коснуться меня, входит. Я закрываю дверь, но не приглашаю его пройти в комнату, и мы стоим в коридоре.
— Ну, чего тебе? — спрашиваю я, рассматривая похудевшее лицо Тулузина.
— Я предлагаю забыть это глупое дело, — с невольным раздражением говорит Тулузин. — Здесь все во дворе болтают, что я подал на тебя в суд, это глупо.
— Не понимаю, чего ты расстраиваешься. Ты же всегда был выше глупых пересудов.
— Мне противны эти разговоры, завтра я улетаю в Крым. Остаток каникул я хочу отдохнуть по-человечески. Ты знаешь, если бы я подал в суд, тебе бы припечатали что положено. Но я этого не хочу, Иван. Все-таки мы давние товарищи…
— И напрасно.
— Что напрасно?
— Ради твоего удовольствия я поработал бы пятнадцать суток на благо обществу.
— Я слышал, что ты что-то там говорил Воробьянову (Воробьянов — это Аркадий Аркадьевич). На тебя я плевать хотел, но вот предки… Они привыкли к уважению, и мне не хотелось бы им трепать нервы.
— Я ничего не говорил Воробьянову.
— Все равно. Я пришел тебе сказать: я завтра улетаю.
Я гляжу на Тулузина, и, как тогда на пляже, во мне растет злость.
— Очень рад. Это все? — Я плотно приваливаюсь спиной к двери.
— Что ты против меня имеешь, Иван?
— Ровным счетом ничего.
У Тулузина опять безукоризненно выглажены брюки и вычищены ботинки, их глянцевитые носки сияют в мою сторону. Я равнодушно жду.
— Слушай, Иван, считай меня подлецом, подонком — твое дело. Как хочешь. У меня старики — слушай, не надо раздувать эту историю, ради них.
Ему бы надо уйти, лучше всего ему уйти, но он никак не наберется духу и мнется. Нам обоим неловко. Я молчу, я мог бы сказать ему многое: например, что ему наплевать на стариков и что он только боится разговоров, чистоплюй несчастный. Делать пакости он может и знает, что пакости, а разговоров боится. И еще многое другое я мог бы сказать ему, но я молчу и разглядываю его ботинки.
Тулузин истолковывает мое молчание по-своему и говорит как бы между прочим:
— Мы улетаем с Таней. Потом я помогу ей поступить в какой-нибудь институт.
Вероятно, он замечает мое удивление и небрежно оканчивает:
— Вот так, Иван.
Как я знаю Тулузина! Он и пришел сюда только ради того, чтобы свысока бросить мне эту последнюю фразу. Чтобы унизить меня и поставить на место. Нет, этого битьем не исправишь! Умрет ради позы. А впрочем, какое мне дело? Чем я лучше его, что берусь его судить? Я отрываюсь от его ботинок и в первый раз гляжу ему в глаза.