— Ка-тись ты к чер-ту вместе с ней и с ее родней до двенадцатого колена. Ты еще сосунок и таких дел понять не можешь. Ясно?
— Ну как не понять… — сказал Анищенко и, мирно улыбаясь, спросил: — А ты чего злишься? Взорвешься — вся Северогорская область сгорит. Смотри, осторожнее. По теории Эйнштейна, в каждом грамме твоего тела двадцать восемь миллионов киловатт-часов энергии.
Афоня равнодушно выслушал, махнул рукой:
— Дурак твой Эйнштейн, может, он и все миллионы высчитал, а дошел он до того, чтобы в бабе киловатты подсчитать? А от этого на земле все несчастья.
— Эйнштейн — великий физик, Афоня, — засмеялся Анищенко. — Это его так называемая «полная энергия, связанная с массой покоя».
— Ну и что? Подумаешь, «великий», «энергия»! Ты меня не пугай, я и помудренее слова знаю. Великий… А я, может, великий лесоруб! Писатель великий, да ученый, да еще какая оса — ногу задерет повыше, а ей сейчас — бух! — премию в сто тысяч! Смотрел в кино, знаю. Небось никто не скажет: великий землекоп! Или там слесарь… Грамотные! Если грамотный, валяй в Москву, чего тебе здесь делать? Все теперь грамотные, оттого и хлеба вволю не стало. Пахать да сеять некому, все в разные физики ударились.
— Не туда гнешь, Афоня.
— Туда! — Афоня упрямо выставил подбородок. — Я — великий, вон он, он… ну и ты немножко. — Афоня оглядел Косачева. — И тот, кто землю пашет. Не будь нас, все бы они подохли, великие ваши.
— Понадобится, он твою работу сделает, а ты…
— Жилка слаба, моя работа вечная, на ней земля стоит. Топором махать — не бумаги строчить. Будь я главный, всех бы заставил на земле работать.
— А ты к Раскладушкину обратись, он тебя в Антарктиду президентом назначит. Там свободно пока, а пингвины народ такой — проголосуют, по Фомке, друг дорогой, и шляпа.
— Соглашайся, Афоня, — сказал Шамотько. — Опережу. Бачишь, чем пахнет? Во! Президент! Будут у тебя дети-пингвины и жинка-пингвинка. Они желтые или черные? — простодушно щурясь, спросил он у Александра.
К обеду все наговорились и надоели друг другу, кое-кто устроился подремать, и Александр, засыпая, слышал, как шуршит за бортом вода и низко и часто постукивает мотор катера.
— Тише вы, — бухнул у него над самым ухом Шамотько. — Сцепились, як собаки. И ты, Афонь, кончай баланду, я тебе новых строгих предупреждений направлять не буду, за шиворот да за борт, там и трепись.
Остаток дня и ночи прошли в сравнительном спокойствии, ночевали у подножия невысокой каменистой сопки, и все на барже еще спали, и вода едва-едва начинала различаться и таинственно зеленеть, когда капитан поднял команду и опять застучал мотор катера; скоро отвалили и пошли дальше, над рекой светлело, и, судя по безветрию, день опять обещал быть погожим, как и вчера.
Головин поднялся из душного кубрика, его разбудил шумно дышавший на соседней койке Кочегаров — раньше Головину никогда не приходилось слышать такого виртуозного храпа.
Выбравшись на нос, Головин поежился, встречный ветер был холодноват, гул дизелей катера возвращался отчетливым эхом от прибрежных скал. Он вчера не успел побриться и теперь время от времени, присматриваясь к сумрачным берегам, недовольно потирал жесткий подбородок.
Солнце еще не взошло, по воде шевелились зеленоватые тени, река потемнела; Головин плотнее запахнул полы пиджака, оперся о поручень и стал глядеть в воду. Дел становится все больше, а времени меньше, задумаешься, словно вчера все было, а уже лет двадцать прошло. Ну конечно, ровно двадцать, осенью сорок второго, уже заморозки хватили. Вот тогда, вырвавшись из концлагеря, они и переплывали Вислу, и тонули один за другим, но ни один не вернулся. А сейчас уже дочь взрослая, и
Головин свел плечи, обхватив себя за локти и стараясь не поддаться ознобу, возвращаться в кубрик не хотелось. Прошло уже несколько месяцев, и
Скрылся за ближайшим кривуном какой-то поселок из семи домишек, и весь восток казался рваным облаком огня, и само солнце, все больше разрастаясь над горизонтом, на глазах меняло оттенок, из бледно-огненного становилось розовым, свет от него еще не дошел до реки, вода была серого, мрачного цвета, сквозь клочья тумана нежно зеленел молодой мох на скалах, в небе тоже была прозелень.