- Но сейчас ты почти что в бегах, – Йолаф понимал, что препирается из чистого упрямства, но отчего-то все равно поддразнивал варгера, – и именно ты мог вернуть свиток Сармагату, но отдал его эльфам.
И снова Таргис невозмутимо пожал плечами:
- Спасение твоей невесты никак не вредит господину и ничем ему не опасно. Но если завтра ты, которого сегодня я называю другом, попробуешь натянуть лук в сторону Сармагата, я пристрелю тебя, не задумываясь. А если не успею – то сам приму предназначенную ему стрелу.
Рыцарь поглядел на варгера и с беглой улыбкой покачал головой:
- Чудной ты, брат. Но с одним я не берусь спорить: тот, кто удостоился такого преклонения, наверняка чем-то его заслуживает, даже если я этого никогда и не пойму. А если ты прав насчет отряда – то я снова обязан этому клыкастому мерзавцу жизнью. Ей-Эру, я уже почти привык.
С этими словами он поднял со снега княжну и свистнул Подкупу…
…Они мало разговаривали в пути. День клонился к вечеру, и Йолаф спешил до наступления ночи вернуться в убежище. В Тон-Гарт путь был дальний, а ночью Ирин-Таур становился слишком опасным для двоих путников, обремененных бесчувственной девушкой. Йолафа тревожил этот долгий обморок, хотя он не знал точно, как скоро приходят в сознание исцеленные. Таргис не мог никак помочь рыцарю, ибо в свое время сам пришел в себя, не зная, как долго пробыл в забытьи. Однако, положа руку на сердце, Йолаф и сам не мог бы с уверенностью ответить, что внушает ему большее волнение – обморок Эрсилии или ее грядущее пробуждение. Он привык заботиться о ней, защищать ее и неустанно искать пути к ее исцелению. В своей фанатической преданности недужной княжне он забывал обо всем, отметая любые мысли, как несвоевременные и не стоящие преждевременных тревог. А сейчас, когда ее голова бессильно и доверчиво лежала на его плече, он чувствовал, что не способен даже в полной мере ощутить счастье от ее спасения. Душа замерла до отказа натянутой тетивой, до боли, до муки зашлась в неистовой судороге ожидания. Он должен был увидеть, как она откроет глаза. Должен был поймать ее первый взгляд, снова увидеть прежнюю Эрсилию в этой изнуренной, истерзанной оболочке. Только тогда он поверит, что ему удалось. Только тогда сможет отпустить эту тугую внутреннюю струну… И что же произойдет тогда? Он выполнит свой долг. А дальше… В сущности, его могут казнить, как только он переступит толстое растрескавшееся бревно у ворот столицы. И пожалуй, это вернее всего. Но отчего ж не помечтать… Хотя бы о том, что князь отменит свой приговор, вновь увидев дочь здоровой. И если уж он взялся мечтать, то можно сразу окунуться в теплый поток чаяния, что ему позволят быть около Эрсилии, когда она придет в себя. Он так долго называл ее невестой… Так долго, что сам успел привыкнуть к этому слову и поверить в него. А в действительности, кем он был княжне Ирин-Таура? Гарнизонным офицером, объектом ее первого почти детского увлечения… Все так и осталось там, во взглядах, долгих разговорах, повисающих неловких паузах. Она была его дамой сердца, слишком целомудренной для гвардейца, давно уже познавшего всю прелесть внимания развеселых девиц и кокетливых служанок. Они не обменялись ни одним настоящим признанием, даже в немногих письмах соблюдая этот незримый барьер. Он так и не узнал вкуса ее губ. Он всегда помнил, что эта чистая, словно первый снег, девочка влюблена в него, а потому безгранично ему доверяет. И он не смел дать волю ни одному из своих порывов, боясь ранить, испугать, оттолкнуть. Он всегда казался себе похотливым мужланом, с внутренним томлением глядя на ее крупные, красиво очерченные губы, на биение пульса у глухого воротника блио, а княжна еле слышно разочарованно вздыхала, когда он, снимая ее с седла, ни на миг не удерживал в объятиях. Зачем он разыгрывал рыцаря из старинных нуменорских романов, выстраивая для себя какой-то эфемерный образ бесплотной феи? Догадывалась ли она вообще, что он замечает в ней женщину, а не просто обходительно развлекает нанесшую ему визит дочь правителя?
Тогда ему казалось, что все еще впереди. Что у них уйма времени, которое он так безоглядно растрачивал на условности. Потом была долгая и томительная разлука. А потом грянула беда… И он уже не заговаривал о чувствах, считая себя не вправе упоминать о них, невольно, пусть совсем косвенно явившись причиной случившегося. Почему он скупился тогда на слова, взгляды, прикосновения? Почему, как трус, отводил глаза? Не усмотрела ли она в его горестной сдержанности отвращение? Она искала в нем поддержку, а он не сумел понять, какой именно помощи она ждет. Не хлопот об исцелении. Он обещал, что сделает все для ее спасения, а она, быть может, жаждала обещания, что он дождется. Просто дождется ее возвращения. Кто знает, что сохранилось в ее душе? Что изменилось в ней? Для чего и кого там сохранились силы?