– Быть во вражде – это невыносимо, – сказал Джон Форд. – Был человек, и вдруг у него нет больше ни имени, ни обличья, остается одно пустое место; лицо уходит в тень, черты расплываются, искажаются, и мы способны взглянуть на него лишь мельком, снизу вверх, испуганным взглядом мыши. Мы сами себе противны, когда у нас есть враг. И тем не менее у нас всегда есть враги.
– Почему вы говорите «мы» вместо «я»? – спросила Юдит.
– Мы, американцы, всегда говорим «мы», даже когда речь идет о наших личных делах, – ответил Джон Форд. – Наверное, потому, что для нас все, что бы мы ни делали, есть часть одного большого общего дела. Рассказ от первого лица приемлем для нас только тогда, когда один выступает от имени многих, от всех остальных. Мы не носимся с нашим «я», как вы, европейцы. У вас даже продавщицы, которые лишь продают чужие, не принадлежащие им вещи, и то заявляют: «У меня это только что кончилось» или: «Пожалуйста,
– Вам часто снятся сны? – спросила Юдит.
– Нам почти ничего не снится, – ответил Джон Форд. – А если что и пригрезится, мы забываем об этом. Мы говорим обо всем без утайки, поэтому для снов не остается места.
– Расскажите о себе, – попросила Юдит.
– Всякий раз, когда мне предлагали рассказать о себе, мне казалось, что время еще не приспело, – ответил Джон Форд. – Казалось, все переживания еще не настолько далеко ушли в прошлое. Вот почему мне больше по душе говорить о том, что пережили другие, до меня. Я и фильмы больше любил снимать о том, что было до меня. У меня почти нет тяги к собственным переживаниям; зато снедает тоска по вещам, которые мне никогда не удавалось сделать, и по местам, где я так и не побывал. В детстве меня раз избили ребята с улицы, где жили итальянцы, – это при том, что и я, и они, все мы были католиками. Один из них, толстяк, действовал особенно подло: он плевался и бил меня только ногами, чтобы рук не замарать. А через час я увидел его снова: один, он шел по улице, загребая пыль ступнями, такой толстый, неуклюжий, и вдруг он сразу показался мне невыносимо жалким, захотелось подружиться с ним, утешить его. И потом мы действительно стали закадычными друзьями. – Он задумался и немного погодя добавил: – Тогда я еще в коротких штанишках бегал.
Он посмотрел вниз, в долину, где последние лучи меркнущего солнца нежно просвечивали сквозь листву апельсинов.
– Когда вижу, как колышутся эти листья и солнце просвечивает сквозь них, у меня такое чувство, будто они колышутся целую вечность, – сказал он. – Это и на самом деле ощущение вечности: оно заставляет начисто забыть, что существует история. У вас бы это назвали средневековым чувством, состоянием, когда все вокруг воспринимается только через природу.
– Но апельсиновые деревья ведь специально выращены, какая же это природа? – возразила Юдит.
– Когда солнце просвечивает сквозь них и играет в листьях, я забываю об этом, – сказал Джон Форд. – Я забываю и о себе самом тоже, о своем существовании. Мне хочется только, чтобы ничто больше не менялось, чтобы эти листья шевелились по-прежнему и чтобы никто не срывал апельсинов, чтобы вообще все вокруг оставалось как есть.
– А еще вам хочется, наверно, чтобы и люди жили точно так же, как они жили всегда, испокон веку? – спросила Юдит.
Джон Форд глянул на нее мрачно.
– Да, – подтвердил он, – нам этого хочется. Лет эдак сто назад кое-кто еще заботился о прогрессе, но то были люди, обладавшие достаточной властью, чтобы внедрять его. От Рождества Христова и вплоть до недавних пор все панацеи исходили только от власть имущих: от князей, от фабрикантов – от
– И вы хотите, чтобы все оставалось по-старому? – спросила Юдит.
– Я не хочу, – сказал Джон Форд. – Я просто рассказал, о чем думаю, когда смотрю на листья.
Опираясь на палку, на террасу вышла экономка, индианка, и накинула ему на колени плед.