Однако же Тома Трюбле все еще сдерживался, подавлял свой гнев и пыл и проявлял бесконечное терпение, как испытанный тактик: потому что на этот раз он решил бороться наверняка, прекрасно сознавая, что новая неудача была бы решительной или потребовала бы для своего исправления чрезвычайных и титанических усилий.
Без сомнения, грубая сила одолела бы сопротивление слабой женщины, в общем почти еще ребенка. Но Тома, хотя сначала и счел было это самым верным путем, хотя и угрожал девушке, что так и сделает, вскоре отказался от выполнения этой угрозы. Одно дело — изнасиловать женщину во время первого приступа ярости среди захваченного города или на палубе корабля, взятого на абордаж, и совсем другое — спокойно привязать эту самую женщину к четырем углам кровати и овладеть ею без препятствий и не торопясь. Тома тем более не мог решиться на такое запоздалое насилие, что чрезмерное самолюбие пленницы позволяло всего опасаться, если подвергнуть его столь жестокому унижению. Не раз Хуана клялась, что не переживет своего бесчестия, как она высокопарно выражалась. И Тома охотно верил тому, что она в самом деле способна убить себя, лишь бы только настоять на своем.
Наступил, однако же, и день третьего боя, так долго откладываемый и оттягиваемый. И Тома Трюбле, который столько времени ждал, чтобы лишь в удачный миг завязать сражение, имея все преимущества на своей стороне, вдруг забыл всякую осторожность, в одну минуту потерял достижения трех месяцев, и, выйдя из терпения, перестал соображать и стал действовать наобум. Это случилось во время одного из тех церемонных разговоров, которые происходили у него с Хуаной и которыми она пользовалась, чтобы постоянно раздражать его тысячью дерзостей. Снова зашла речь о Сиудад-Реале Новой Гренады. И Хуана, продолжая распространяться все с тем же самодовольством и даже тщеславием о пышности этого города, который она почитала как бы собственным владением, заявила вдруг, что Тома сможет скоро сам убедиться в действительности этого великолепия, ни с чем в мире не сравнимого.
— Как сказать, — молвил Тома, не сразу заметив, к чему она ведет. — Как сказать! Как же это я увижу?
— Увидишь собственными глазами! — сказала она.
Они говорили друг другу ты. Но это обращение в устах Тома было лишь привычкой, свойственной моряку из морской семьи, который никогда особенно не церемонился с женами и дочерьми своих приятелей моряков, тогда как Хуана, говоря ему ты, делала это с пренебрежением дворянина, обращающегося к мужику, или хозяина, отдающего приказание лакею.
Между тем Тома снова спросил:
— Но как же это я увижу собственными глазами?
— Ты увидишь, — был ответ, — ты увидишь собственными глазами, когда мой отец, мой брат и мой жених, придя сюда, чтобы освободить меня, уведут тебя пленником в Сиу-дад-Реаль и повесят тебя на виселице у Больших Ворот!
Тома был из тех, кто не слишком-то беспокоится из-за пустых угроз.
Хуана скоро рассердилась, видя его невозмутимость.
— Или ты воображаешь, — раздраженно сказала она, — что они потому до сих пор не явились, что боятся тебя и твоих людей? Если бы они знали, что я здесь, они сейчас же поспешили бы сюда, и ты давно был бы в их власти, даже если бы им пришлось завоевать всю Тортугу, чтобы тебя забрать.
Тома только засмеялся. Выйдя из терпения, девушка сжала кулаки.
— Ах, ты сомневаешься? — презрительно прошипела она. — Разбойник! Ты очень умно и осторожно поступил, спрятав меня здесь и спрятавшись сам, чтобы избежать справедливой мести моих родных!
Продолжая смеяться, Тома пожал плечами.
— Нельзя сказать, чтоб я очень прятался, — сказал он, — вся Америка знает, что я здесь, на своем собственном фрегате, и что я здесь один! Моим врагам остается только прийти сюда за мной!
Хуана в свою очередь пожала плечами.
— Будто ты такая важная птица, — сказала она, издеваясь, — что каждый знает, где ты, не дожидаясь, пока ты объявишь это. Чего ты лжешь? Если бы твои враги, как ты говоришь, пришли за тобой сюда, кто же защитил бы тебя против них. Не твоя ли богородица, как ее там, богородица язычников, собачья богородица, которая, наверно, спит с дьяволом!
Кощунство возмутило Тома больше, чем это сделали бы двадцать оскорблений.
— Молчи! — приказал он, сразу рассердясь. — Богородица эта, перед которой ты недостойна стать на колени, уж, наверно, стоит твоей цыганской Смуглянки, которая может спать с кем хочет, а все ж не помешала тебе попасть в мои руки!
Вне себя от этих слов пленница подскочила на месте.
— Сам молчи, нечестивец! — завопила она. — Моя Смуглянка спасла от тебя мою девственность, заставив тебя уважать ее, несмотря на всю твою силу и все твое распутство и несмотря на распутную поддержку твоей собственной богородицы, богородицы развратной и непотребной.