Некоторые советы Коваля приводили к неожиданным последствиям. Однажды по поводу какой-то своей сказки я услышала от него выражение «вялый образ»: «Это вялый образ, вяловатый такой». Этот вялый образ немедленно утратил для меня связь с контекстом и превратился в самостоятельного персонажа. Он еще долго занимал меня — я все пыталась представить, как он мог бы жить.
Иногда для примера Коваль читал что-нибудь свое. Когда У него вышла книжечка в серии «Библиотека „Огонька“», он принес ее на семинар.
— «Снегири и коты», — объявил Коваль.
Эту миниатюру — так у него назывался жанр — он прочел нам дважды, второй раз — по фразе и с комментариями, как и наши тексты.
— «Поздней осенью, с первой порошей пришли к нам из северных лесов снегири». В этой фразе ничего особенного нет, кроме, конечно, слова «пришли».
«Пухлые и румяные, уселись они на яблонях, как будто заместо упавших яблок». Тут уже образ пошел…
Прошло лет пять, прежде чем Коваль решил дать нам всем «задание на дом»: написать по миниатюре. И это было так неожиданно, что никто не воспринял его всерьез.
Вот за «посещаемостью» он следил Вернее, наблюдал. Не из любви к школьной дисциплине, а из любви к слову «друг».
В ряду любимых слов Коваля оно явно стояло на первом месте (на втором было слово «странный»). Иногда даже складывалось впечатление, что решительно нет на свете такого человека, который не был бы другом Коваля. Так он обращался и к нам — «Друзья мои!» А в дружбе важна верность. Неявка была шагом к измене. Это печалило Коваля. Бывало так, что кто-нибудь примыкал к семинару ненадолго, а потом переставал ходить на занятия. «Вот они, наши друзья!» — с горечью говорил Коваль. Мне за те шесть с половиной лет, что существовал семинар, случилось пропустить занятия четыре, и всякий раз Коваль это отмечал. На четвертый разя была наказана. Причина моего прогула самая что ни на есть житейская: мне не с кем было оставить дочку. Этого Коваль понять не мог. (Когда я в пятый раз пыталась пропустить семинар, мне надо было ехать на конференцию по астрологии, и Коваль занятие перенес.) Он пытался меня переубедить и, услышав отказ, остался недоволен. Так и сказал:
Обычных отметок нам, понятное дело, не ставили. Но по-своему нашу работу Коваль, конечно, оценивал Торопцева, например, он однажды расцеловал за прозу.
Саша Торопцев — самый из нас пассионарный человек. Кажется, что весь его огромный жизненный опыт непрерывно «стучит в его сердце», как пепел Клааса — в сердце Тиля Уленшпигеля. Саша, по-моему, каждый раз приносил что-нибудь читать. Тогда это была глава из «взрослой» повести. Повесть опубликована, так что приведу для ясности несколько строк:
«Он взял у жены одежду, майку, перешел реку, выбрался по упавшей иве на берег. Повернулся, хотел крикнуть: „Иди за мной, не бойся!“ и вдруг замер от неожиданности. Жена его, главбух, шла совсем голая по неглубокой реке, смотрела на остолбеневшего мужа и улыбалась. Сначала улыбалась, но вдруг, не выдержав, расхохоталась. То был странный смех голой женщины, переходившей холодную реку вброд».
Дослушав главу до конца, Коваль поднялся из-за стола:
— Саня, дай я тебя поцелую. У меня в жизни тоже такое было.
Только раз, кажется, проснулся в Ковале школьный учитель, и он сказал про мою сказку:
— Ничего. На «четверочку».
Да и нет, на самом деле, такой школьной отметки, которая бы устроила Коваля. Отметка, которую ему хотелось нам выставлять, называлась — «гениально».
— Очень хорошо, — говорил иной раз Коваль, — но не гениально. А надо — гениально!
Гениально не получалось. Один раз, правда, мне удалось дотянуть до «полугениально». Я прочла текст, кто хотел — высказался, и Коваль подвел итог:
— Наташа написала полугениальную сказку. — И прибавил: — Концовка хреновая!