Жители Залова радостно разобрали наполовину готовую крышу, кряхтя втащили бревна обратно на крутой холм, а потом смеясь смотрели, как они сами собой катятся к амбару. Крабат спросил своего друга, который теперь совершенно точно знал, как приготовить укропный соус: «Сколько времени, Якуб, нужно человеку, чтобы стать умным?»
«Послушай, брат, — ответил Якуб Кушк, — я знаю два сорта людей: одни считают себя умными и никогда ими не будут». И так как он замолчал, Крабат спросил его: «А другие?»
Они сидели на косогоре и смотрели, как жители Залова под руководством старосты крыли крышу на своем пустом, без окон и дверей, амбаре. Якуб Кушк увидел, что на колокольчик, который рос неподалеку, села пчела. Она нырнула глубоко в голубую чашечку, вылезла и полетела к следующему цветку.
Якуб Кушк сказал: «Она собирает всю свою жизнь — несколько недель — и умирает. Ее медом кормится потомство».
Крабат улыбнулся. «Всякий раз, перевернув стол, — сказал он, — ты говоришь так, будто лежишь под столом и хочешь узнать, чем наполнены миски».
«Это неверное наблюдение, брат, — возразил Якуб Кушк. — На самом деле, даже когда я пробую еду из какой-нибудь миски, запах жаркого не затемняет моего разума».
«Да здравствует каждая миска, из которой тебе приходилось есть!» — сказал Крабат.
«И да здравствует запах жаркого!» — подхватил Якуб Кушк.
Перед ними уходила вдаль и терялась в белесом тумане дорога, которая вела из Залова в большой мир. В еще не сгустившемся тумане смутно что-то виднелось, может быть, куст, может, грубый каменный крест, а может быть, человек.
«Если это человек, — сказал Якуб Кушк, — сумеешь ты разглядеть, идет он навстречу своей мудрости или убегает от нее?»
«Он узнает это там, куда придет», — ответил Крабат. Неизвестно, произнес он эти слова тогда или в другое время, может, эта фраза записана в Книге мельника о Человеке, или это пришло в голову Сигне Гёрансон, когда она отправилась в путь, еще в тумане, но туман этот уже начал рассеиваться.
Она знала, что у нее будет ребенок и что у нее есть еще время решить, появится он на свет или нет.
Он будет жить, если она сумеет сберечь крошечный кусочек надежды, зажатый в ее кулаке.
Он не будет жить, если ей придется разжать кулак, палец за пальцем, и рука окажется пустой.
У Сигне Гёрансон не было никого, кроме нее самой. Томас и Урсула Гёрансон проиграли свою дочь, когда обменяли сына на кучку жетонов. Они поставили на Zero и выиграли целую гору жетонов, но никто не обменял им на эти жетоны сына и дочь.
Сигне попыталась взломать дубовую дверь, за которой был спрятан от мира ее брат, но гора жетонов, загораживавшая эту дверь, грозила засыпать и ее.
У нее были: она сама, шесть лет учебы и диплом, она могла назвать по-латыни каждую частицу человеческого тела, но на вопрос, как жить дальше, она не могла ответить.
У нее были деньги, и она знала, что есть вещи, которые нельзя на них купить, позади были годы, прожитые ею без вопросов, и годы полувопросов и полуответов, а теперь оставалось совсем немного времени, чтобы спросить себя, было ли ее животное желание иметь маленькое существо разумным материнским чувством. Невысокая и хрупкая, не вооруженная ничем, кроме добрых намерений, она вовсе не была грустной или подавленной, скорее веселой и радостной, и в этом заключалась ее жалкая, как нищенский грош, но прекрасная и драгоценная неразумность. В одной руке она крепко зажала крошечный кусочек надежды, с которым ни за что не хотела расстаться по собственной воле, пока ее не захлестнул поток покорности и смирения, и тогда ни один Ноев ковчег не спасет ее и не появится на небе голубь с оливковой ветвью.
Ничего не найдешь, если не ищешь, поэтому я вопрошаю. Я не спрашиваю, в какой части мира, я спрашиваю, в каком мире? Потому что мир будет неделим, когда мой ребенок будет вдвое моложе, чем я сейчас, — да разве и теперь мир можно разделить?
Я не спрашиваю про ясли и детский сад, про хорошую школу, про бесплатное обучение, не спрашиваю про устойчивость экономики, про библейские семь тучных и семь тощих лет, не спрашиваю почему и зачем, а спрашиваю только: сохранится ли тот кусочек надежды, который я кладу в банк, чтобы получить проценты — пусть самые крошечные, или мне грозит потеря внесенного капитала?
Много есть у меня путей, может быть и этот:
Я раздеваюсь и надеваю на себя другую одежду. Под кожей я — это еще я, но у меня уже чужое имя, все равно какое.
На мне длинное, до полу, свободно ниспадающее платье из золотой и алюминиевой сетки, сзади, чтобы было удобно сидеть, кусок мягчайшего леопардового меха, грудь обтянута белым шелком, металл сделал бы ее плоской и исцарапал. Под платьем у меня только кожа.
Я скучаю. Мы все скучаем.