– Какой, братишка, из тебя работник? Едва дышишь. Перекочуй потихоньку в нашу избу и отлежись, поспи. Чуть попозже я сбегаю в Новь за санитаркой – пусть увезут тебя в районную больничку.
– Ша, Лысый! – внезапно стервенея, будто перебрал горячительного, нешуточно замахнулся на Сергея Пётр. – Не разводи мне тут слюни! Михусь – мужик, а не
– Не надо бы, Петруня, – попросил Сергей. – Что ты его хоронишь живого? Ошалел ты, братишка, что ли?
– Я сказал: ша, Лысый! Ему один чёрт подыхать, так пусть уйдёт в мир иной по-людски. Человеком, а не падлой. Да и не хороню я его, а, наоборот, к жизни тяну. Попугиваю смертынькой, шуткую, можно сказать, – непонятно, ли чё ли? Эй, Михусь, живо вставай! И – вперёд, да с песней, мешок ты с прогорклым салом.
Афанасий Ильич, поражённый такими разговорами и оборотом дела, хотел было уже вмешаться, прежде всего оттащить Петра от Михуся. Но помедлил с секунду в сомнении. Не завязалась бы потасовка: Пётр человек запальчивый, крутой, своеобычный, – не натворил бы бед.
Фёдор Тихоныч – воспринял благом Афанасий Ильич – вовремя вмешался: в досаде притопнув ногой, строго молвил:
– Что же вы, парни, грызётесь и грызётесь? Про смертыньку и про похороны, уважаемый, полегче бы. Зазорно этакие речи вести при живом-то человеке. Да к тому же он ещё такой молоденький, жить да жить ему, тешить людей и самому напропалую торжествовать в радовании жизнью. Ишь, понимаешь ли, шутки шутишь, уважаемый! Пьяный, что ли? А вот послушайте-ка, дорогие товарищи господа, лучше меня: я всё же старше всех вас, всяких, братцы, видов навидался, фронт отмахал от звонка до звонка. Не сочтите за похвальбу, но что было, то было. Вы знаете, как называется село?
– Ну, Единка, – крепко придерживая рядом с собой валкого Михуся, отозвался неожиданно присмиревший Пётр.
Он после отповеди Деда Мороза стал, приметил Афанасий Ильич, каким-то мальчиковато робким.
– Вот тебе, уважаемый, и ну, а заодно – поленья гну! – ритмично пропел Фёдор Тихоныч. – Но почему так прозывается, знаете ли, друзья? Э-э-эх, не знаете! Слушайте: потому что люди исстари здесь жили равно что единой семьёй, в трудовом дружестве, в подмоге всеобщей. Раньше такую жизнь величали – жить миром. Вот оно что – миром! То есть сообща жить, по неписаным народным уставам и законам, в душевном единении. Да можно смело говорить – в братстве. Главное, люди уважали друг друга. Купно заедино были и в горе, и в радости. Случались, чего уж, и промеж них ироды всякие, но судьбой ли, людьми ли выжимались такие отсюда. А потому говорю вам, люди добрые: не оскверняйте сие место никоим образом. Ни словом, ни взглядом, ни действием. Село наше освящено самой высшей святостью – человеколюбием. Понимаете, парни?
– Понимаем, Фёдор Тихоныч, – поспешил отозваться Сергей. – Мы ведь не со зла поругиваемся, а просто привыкли таким макаром общаться. Жизнь у нас, чудиков и охламонов, непростая. Накопилось внутрях всякой дури и дряни – сдержаться другой раз не можем, по-простому говоря, колбасит нас. Простите великодушно.
– Да я-то прощу, а Единка? Поймите и вы: она же что человек – живёт, чувствует, мыслит, родимая. По-другому быть не может! Она для нас, единковцев, что мать родная.
– Ты, дед, уж извиняй меня, ли чё ли, – непривычно для себя тихо и даже вкрадчиво произнёс Пётр. – Я главный зачинщик всякой дури с дрянью. Правильно говорит Лысый… в смысле, Сергей… Серёга… привыкли мы так жить. Зэки нам имя. Химики. Собаки собаками бываем. Одуреваем, случается, мозгой, и – несёт нас, а зацепиться не за что. Жизни не понимаем, подзабыли, какая она, настоящая, людская-то жизнь. Вот и от раза к разу придумываем её для себя. Ты вот что, не думай про нас сильно плохо: у нас, несмотря ни на что, у каждого душа имеется. И она живая. Поверь, старина!
– Верю, парни. Верю!