— Федерико Роблес сказал бы, — снова заговорил Сьенфуэгос, — что смотреть на вещи так, как смотрю я, значит требовать, чтобы мы остановились, перестали работать, создавать промышленность, повышать благосостояние… Да. Пусть все это рухнет, чтобы рассвет застал нас в пустыне без иного богатства, кроме нашей кожи и нашей речи. Чтобы все мы сызнова пустились в путь, отправляясь от первозданного песка и нашего тела, татуированного ранами и поражениями. И тогда стонущий и ноющий мир
— Икска и сам не знал, говорит ли он это или только думает, но судя по взгляду, которым отвечал на его взгляд Самакона, тот все это слышал, — узнает, что не ему скорбеть об утраченном, что подлинная скорбь суждена не ему: есть другая страна, другие люди, у которых не было в жизни ничего, кроме горя и скорби. Равноденствие страданий имело место в Мексике; здесь побратались все обещания и все предательства; здесь самое старое, самое морщинистое солнце; и только здесь его лучи дают не свет, а мрак. Солнце непрестанно ярится, но всегда ночь. Ночь, когда в страхе разбежались боги, ночи, когда мы молились, чтобы не произошло то, что уже произошло, ночи, когда мы перед зеркалом строим ужимки, подражая чужеземным образцам, в то время, как с нас спускают шкуру и выжимают из нас пот и кровь. Ночь торжества размалеванных кокоток и господ с несгораемыми шкафами, ночь противоборства штыка и булыжника. — Сьенфуэгос знал, что его несказанные слова проникают сквозь завесу бесстрастия, которое выражало все более древнее лицо Роблеса, сквозь пелену, заволакивающую его взор, сквозь мякоть его бескостного тела, проникают и прожигают его. — Роблес, Самакона, вулканический пепел взметается к созвездиям, чтобы всем возвестить: если не спасутся мексиканцы, никто не спасется. Если здесь, на этой земле, где народ доведен до скотского состояния алкоголем, предательствами и непрестанно возобновляемой ослепляющей ложью, невозможна благодать милосердия и любви — та самая благодать, которой ты взыскуешь, — то она невозможна нигде. Либо мексиканцы спасутся, либо не спасется ни один человек на свете. Но как сказать это, Роблес, Самакона, когда нам отгрызли мыши язык, когда вся наша речь свелась к патриотической трескотне, сальностям и безмолвным выкрикам дорожных указателей? — И если обратить взор назад, к истокам, станет ясно, Самакона, что не было горя, поражения и предательства, сопоставимых с горем, поражением и предательством, которые пережила Мексика. И тогда станет ясно, что если мексиканцы не спасутся, не спасется ни один человек на свете.