Поднимаясь по лестнице небольшого дома на улице Тонала, внезапно постаревший и усталый человек чувствовал, что каждая ступенька таит воспоминания. Дом был четырехэтажный, с квартирами на каждом этаже. Покрытая плитками, кое-где разбитыми или потрескавшимися, лестница прилегала к оштукатуренной стене, исцарапанной и захватанной руками детей и служанок. Из слухового окна серым пыльным столбиком падал тусклый свет. Ортенсия Чакон жила на четвертом этаже, но Федерико Роблес знал, что было что-то еще — какая-то жизнь, хотелось ему сказать, — между первым и четвертым этажом, где слепая Ортенсия в обществе своей старой служанки ждала Федерико, приходившего по вечерам, предаваясь, как и он, смутным, бессвязным воспоминаниям, необъяснимым в свете обыденного разума, который прядет нить насущных забот, эту удавку повседневности. Теперь было по-другому. Теперь воспоминания как бы распутывались и располагались в должном порядке, становились на свои места в прямом и переносном смысле. Ступенька Альбано Роблеса и его земли, сырой и опаленной солнцем. Ступенька Фроилана Рейеро, мочащего в хикаре свои обвислые усищи; Фроилана в сумятице голодных бунтов, боев и расстрелов; Фроилана, для которого видеть, как страдают другие, значило умирать от горя. Ступенька Мерседес, голосом плоти зовущей его на безглазое и безгласное свидание в час сиесты; Мерседес, в которой тихо всходили посевы любви, для которой часы жизни вытягивались в одну линию, проведенную, как глубокая борозда, неосознанной мощью, являвшей себя в укрощении взбешенных лошадей, в тайных объятиях, в теплоте впервые излитого семени, в первобытном творчестве, глубоком и темном. Ступенька Селайи: поля, затопляемые потоками живой плоти, где под грохот пушек и звуки фанфар, играющих зорю, в сверкании штыков и мелькании подков, раскаленных от бешеной скачки, безвозвратно погибал целый мир и рождался целый мир, никем не предначертанный мир, который был создан людьми, опалившими порохом и оросившими кровью эти поля, который эти люди открыли, чтобы подчинить его себе и завладеть им. Ступенька Либрадо Ибарры: ночи, озаренные молодостью и честолюбием, и ночи, изуродованные городом, ночи, когда они изучали науку хитросплетений, и ночи, когда они озирали открывавшиеся перед ними широкие дороги, которые, как потом оказалось, надо было сглаживать с помощью угодничества, заведомого обмана и молчаливого оправдания того, что не имело оправдания. Ступенька Фелисиано Санчеса: последнее кровавое решение, последний кровавый шаг на пути к достижению могущества, получившего признание и благословение. Норма Ларрагоити: податливая плоть и податливая жизнь, спокойно текущая по установленному руслу, жизнь, в которой нет ничего живого, но все прочно и устойчиво, которую уже не когтят, а крепко держат в холеных руках, чтобы не расплескать благополучия и довольства. И последняя, разбитая ступенька, где нога подгибается и теряется равновесие: снова взбаламучивается вся жизнь, требуя чтобы ее не забывали, чтобы знали, что она отказывается быть зачеркнутой. Там, на уровне последней ступеньки, была дверь Ортенсии Чакон.
Словно наделенная слухом летучей мыши, ловившим каждый шаг Федерико Роблеса, пока он медленно поднимался по лестнице дома на улице Тонала, словно живое воплощение чутья, безглазая женщина, сидя в кресле на колесах, ждала его у раскрытой двери. Ни он, ни она не сказали ни слова; только взялись за руки, и Федерико покатил кресло через маленькую гостиную в спальню. Там, не отпуская теплую, пухлую, смуглую руку женщины, он оглядел ее. Тонкие и типично индейские черты Ортенсии освещала легкая улыбка. Глаза скрывали темные очки. В кончиках пальцев, касавшихся пальцев Федерико, пульсировала кровь, и вся его кровь кинулась ей навстречу. Они сидели молча, и из пальцев в пальцы переливалась жизнь. Смуглые мужчина и женщина, одетые в платье европейской цивилизации, но унаследовавшие что-то от рабов, от покоренных господ, от жизни, навсегда утратившей жизненность, только пальцами и могли сказать друг другу, что они одинаковы и не похожи на других. Общая нежность предвещала ощущение их единства. Они не разговаривали.
Федерико почувствовал, что солнце, осветившее жизнь в этот день, подходит к зениту, где оно запылает бесцветным пламенем, жгучее и величественное. Он уже знал, что здесь, в соприкосновении с Ортенсией, он все поймет. Он погладил ее черные волосы.
— Ты пришел… — наконец, сказала она.
— Да.
— Не знаю, почему, но я тебя так ждала.
— Ты ждала меня?
— Да, очень.