Ортенсия нащупала край кровати и села рядом с Роблесом. Потом легла. Роблес приложил щеку к ее груди. Нечто более явственное, чем биение сердца, чем голоса плоти, возвещало им приближение желания. В темноте они вслепую искали друг друга — осязанием и дыханием, без слов. Они чувствовали себя не так, как если бы были в одиночестве, и не так, как если бы уже слились в одно существо; но и не так, как если бы еще оставались двумя. Да, их было двое, но каждый был и самим собой, и другим, потому что другой признавал его своим вторым я, своим инобытием. Вот эта мудрость, не нуждающаяся в словах, и сообщала Ортенсии желание, а Федерико — волю: волю другого существа, обретавшего жизнь именно теперь, в момент их жаркого слияния, существа, которое уже признавало их и взывало к ним во имя своей собственной жизни, таившейся в соитии этого мужчины и этой женщины. Сплетение трепещущих тел Ортенсии Чакон и Федерико Роблеса было лишь первой лаской, встречавшей их дитя, уже живое дитя.
Федерико спал, а Ортенсия бодрствовала над ним. За непроницаемыми завесами сна Роблес видел себя всегда с другими, никогда в одиночестве, и лицо человека, мочившего усы в глиняной хикаре, говорило ему, что ужасно не одиночество, что по-настоящему, ужасно одно: видеть, как страдают другие. А Ортенсия бдела над его сном с открытыми слепыми глазами, чтобы, раскрыв свои, он прежде всего увидел ее, а в ней мир.
Ночь приглушенными шагами сошла на 16 сентября 1951-го.
3
Хайме Себальос всегда выделялся своими способностями и честолюбием. С пятнадцати лет он начал публиковать стихи в недолговечных провинциальных журналах, а когда он учился на юридическом факультете, ему поручали выступать с речами по разным случаям: перед губернатором, на торжественном открытии плотины, а однажды, 16 Сентября, перед самим президентом. Учился он блестяще, а его изысканные манеры и зрелость, которая проявлялась и в том, как он одевался, и в том, как он вел себя, снискали ему симпатии всех приличных людей в Гуанахуато. Поэтому, когда в апреле 1954-го туда приехала погостить восемнадцатилетняя Бетина Регулес, одна из самых известных красавиц в столице, которую репортеры, писавшие о светских новостях, называли «золотой девочкой», дочь известного адвоката и дельца Роберто Регулеса, все дамы приложили усилия, чтобы они познакомились.
Вначале Бетина почти не разговаривала ни с кем из окружавших ее молодых людей. Она со всеми держалась корректно, всем вежливо улыбалась, но никому не позволяла перейти грань между случайным знакомством и первой ступенью близости. По всей видимости, она зондировала почву. При первых встречах Бетина обходилась с Хайме так же, как с другими местными кавалерами. Но, разобравшись в светской жизни провинции, она без колебаний выбрала его. Хайме почувствовал, что барьер между ними исчезает, — для этого достаточно было едва уловимого взгляда, который Бетина бросила на него, пудря нос. Хайме пригласил ее танцевать; мало-помалу их щеки сблизились; потом он отважился крепче обнять ее за талию, и наконец они тесно прижались друг к другу, оба уже сбившись с ритма, не слушая музыки. Дамы, сидевшие вдоль стен просторного зала, выказывали удовлетворение.
— Бетина на редкость хороша. Кто бы мог подумать, что эта девушка, пользующаяся таким успехом в столице, остановит свой выбор на одном из наших юношей, правда, подающем блестящие надежды.
— Родная земля зовет, донья Асунсьон. Недаром отец Бетины тоже родом из Гуанухуато. Отсюда он и уехал искать счастья.
— Какая прелестная пара!
— И дон Роберто богатейший человек, миллионер. Подумайте, как повезло Хайме! Теперь он, как только защитит диплом, сможет поехать в Мехико, и там дон Роберто поможет ему стать на ноги. Решительно, они оба выиграли в лотерею, оба!
Все вечера для них были слишком коротки. Сперва они, взявшись за руки, гуляли по Пасео-де-ла-Преса; потом, обнимая друг друга за талию, углублялись в лиловый сумрак узких переулков; наконец, сидели в машине Бетины, блестя глазами и без конца повторяя одни и те же слова, избитые и каждый раз произносимые впервые, за которыми шел пролог к молчанию:
— Тебе хорошо, любовь моя?
— Да, Хайме…
— Тебе не мешает дым сигареты?
— Нет, клянусь тебе, мне хорошо…
— Действительно хорошо?
Пролог к молчанию, когда их губы сливались, и Хайме сквозь рубашку чувствовал грудь Бетины.
Быстро летели ночи юной любви. Животное тепло, горько-сладкая плоть, мгновения вне времени, которые хочется удержать навсегда:
— Навсегда, Бетина?
— Навсегда, Хайме, любовь моя, любовь моя!
— Жизнь моя! Я хотел бы усыпать звездами твои волосы…
— Не говори, Хайме; обними меня…
И звезды усыпали волосы Бетины, и влюбленные падали в объятия друг к другу, и он чувствовал ее дрожащие руки у себя на затылке, а она его пальцы, впивавшиеся в ее спину и легким прикосновением пробегавшие по ее талии, рукам, ложбинке между грудями. Вечера были по-провинциальному тихие, как им хотелось, — разве только на пианоле снова и снова проигрывалась их любимая пластинка: