Воспроизвел я эту историю по большей части со слов отца, поскольку меня на те посиделки по малолетству брали не часто, да и мать не пускала, и непосредственным очевидцем приключения мне быть не довелось. В самой компании любили вспоминать свои фокусы, особенно связанные с риском потери свободы хотя бы на несколько суток. Федуляшкин, как правило, преподносил потерянные сутки, включая и вышеописанный бражный опыт, как акты гражданского сопротивления «жлобью», то есть властям, представляя себя не менее, чем руководителем восстания. Впрочем, как раз за этот случай никого, кажется, так и не замели. Кстати, легкий и худой, как чердачный кот, Федуляшкин считал себя, по-видимому, еще и учеником искусного в акробатических трюках Скоромыкина, и однажды на пляже Красноармейского спуска, куда друзья долгие годы ходили «сполоснуться», Федуляшкин в моем присутствии, мелькнув в воздухе пятками, сделал сальто с лавки из положения на корточках – а ведь дурошлёпу было уже под пятьдесят. Несмотря на странности друга, мой отец его явно ценил, давней дружбой и веселой компанией дорожил, даром что, по общему мнению, дурашливый Витька был шалопутом. Однажды, когда им было лет по десять, Федуляшкин вручил другу Сеньке (моему будущему папаше) самопал из медной трубки, заряженной серой со спичечных головок и пулей-железякой. Трубка была привязана к деревяшке, выпиленной в виде пистолета. Показал, где поджигать, и на всякий случай отбежал подальше. Мой десятилетний папаша направил ствол устройства на забор за сортиром и поджег запал. Когда пришел в себя после оглушительного выстрела, перед ним светилась солнечным лучиком свежая дырка в заборе, а в руке остывал самопал с раздувшейся втрое трубкой. Оглушенный, он даже не выронил его – стоял и глазел, разинув рот. Испугаться по-настоящему догадался только, когда я уже на свет появился, и он мне об этом рассказывал: «Во дурак был!», то есть лет через тридцать.
Тем не менее опасные игрушки перешли по наследству уже нашей дворовой команде, и уже я однажды погожим осенним вечером выковыривал непослушными от ужаса пальцами из подбородка мелкий колючий алюминиевый осколок подорванной самодельной петарды (скрученный плоскогубцами флакон от валидола, набитый все теми же вездесущими спичечными головками), а мать, замазав кровоточащую ранку зеленкой (первую мою, но далеко не последнюю минно-взрывную рану), бушевала над нашими головами. Кстати, ужас был от предвкушения именно материнского гнева, а не от полученных ран.
В детстве, судя по надписям во дворе на красных кирпичах глухой стены
соседнего дома, у отца было много друзей, и собирались они во дворе нашего дома. Надписи эти – придуманные в играх имена: Витуляш (Витька Федулов), Тамерланинен (Шурик, погибший на войне), Игопопу (Сенька Фадеев).
В послевоенных сороковых повзрослевшие приятели переместились для собраний во двор к Федуляшкину. Но что в десять лет, что в сорок, раз в день Федуляшкин приходил к нашим окнам и, избегая попадаться на глаза женской половине Фадеевых, вызывал друга Сеньку. Встретившись через стекло со мной глазами, обращался к отцу через меня: «Привет, Мишель, где там твой папс, а? Ну, где же твой пепс, пипс, попс… папс, пупс… пульс…» – «Пирс», – подсказывал я вариант, поймав его на повторе. – «Пирс», – благодарно повторял Федуляшкин, и поверх моей головы: «Сень, забьем?!» Отец осторожно (чтобы не услышала мама) выходил на улицу, и они отправлялись в сторону легендарного двора, где вокруг действующего поэта и живого классика уже собиралось общество – на очередную премьеру прославленного сочинителя и между делом «забить козла», то есть сыграть в домино. Последнее занятие было без сомнения самым традиционным времяпрепровождением – и более того –философией самарского обывателя мужского пола многих поколений.