Я выскочил на «Сретенском бульваре», позвонил на этот номер пять раз в то утро, и на следующий день десять раз, и потом, и через неделю, но никто не отвечал, а сообщения не стал писать, потому что помнил точно, что бабушка, умершая три года назад, так и не научилась на них отвечать. Открыть могла, посмотреть, но только не ответить. Тыкала, тыкала в кнопки, все не выходило. Научи меня, Славка, просила, а я врал, что непременно, что когда-нибудь.
Пишу на этот новый номер, и
Яна
Уже два года звонит пожилая женщина и спрашивает Яну. Просто начинает разговаривать, будто продолжая прерванное, не слушает мое сбивчивое дыхание, говорит – Яна, ты? послушай, Яна, – и хочет что-то такое важное ей рассказать, не терпящее никакого отлагательства: может быть, хочет посоветовать Яне, как лучше растить детей, наказывать или нет, запрещать ли смотреть телевизор, покупать ли сладкую вату; или же, если Яна еще маленькая, хочет спросить что-нибудь про парней, про школу, но только Яна не может быть очень маленькой, потому что нет у женщины в голосе никакого сюсюканья, снисходительности. Но только я все время мешаю, говорю – извините, но вы ошиблись; или – знаете, это снова не Яна. Это не Яна, это я. Но женщина уже не спрашивает, что за
Бывает, что звонит несколько раз.
Иногда я хочу записать ее номер, чтобы просто не брать трубку, но отчего-то не записываю, хочу всякий раз не знать.
На втором курсе парень, который мне нравился, был влюблен в какую-то Яну, что вечно приходила на пары в длинной юбке и зеленых кроксах. Я пыталась потом одеваться так же, но все как на пугале сидело, ничего не шло.
Голуби
Была наша голубятня, на которую ходили смотреть всякий раз по воскресеньям после визита в грузинский ресторан: раз нашли ее среди самарских двориков, курмышей, как здесь говорят, а я раньше такого слова не слышала, нашли и больше не отпускали, говорили друг другу: ну что, смотрим в эти выходные на кошек или на голубей? И это означало, что нужно было решить, на какую улицу мы едем, заказываем ли такси, идем ли пешком.
Они ворковали, летали вокруг, а нас обступало настоящее, дома, фонарные столбы, и я подумала – ведь есть же человек на свете, который все это устроил, который чистит, кормит их, смотрит, чтобы какие мальчишки не привязались, уличные собаки, может быть, ему просто нравится смотреть на них, любоваться: и все-то белые-белые, без единого пятнышка. В моем детстве в роще была такая же голубятня – она упала, или снесли, или просто сама разрушилась от ветхости; и почему-то очень грустно, что я не могу вспомнить, когда именно это произошло. Большая была или маленькая?
Через три месяца после того, как я тебя оставила и уехала из твоего города навсегда, пишу тебе: я бы хотела приехать и снова смотреть на голубятню, может ли случиться так, что я увижу ее снова?
А ты пишешь: наверное, нет, не стоит. Но я потом долго цепляюсь за это
Позвонок
Почувствовала, как в руку, распластанную по земле, вошло что-то острое – неглубоко, немного больно, не опасно острое, но предупреждающее. Приподнимаюсь, чтобы осмотреть – вдруг кровавая капля выступит, и это будет значить, это будет значить – что? Подо мной смятая тонкая трава, созревающие семена подорожника, которые раньше любила счищать с толстого стебля, а потом под ногтями оставалось зелено-коричневое месиво, уже неспособное принести плоды. Я вымывала эти семена над раковиной, как потом буду смывать с рук настоящее, уже мужское или мальчишечье семя, если был в ту пору мальчик. Мужское семя смывается медленнее, тяжелее, оно прилипает у рукам, хоть и не забирается под ногти, не образует траурной каемочки – почему траурной, всегда хотела спросить маму, ведь траурным бывает только треугольник на фотографии человека, а под ней всегда надпись «После продолжительной болезни», а если нет, то это всегда значило в моем городе автокатастрофу, а здесь не знаю, что значит.
На земле под тонкой травой вижу жуков-пожарников, склеенных воедино, что это значит? Когда один идет, а другой словно бы неохотно движется следом? Кажется, что один съел голову другого и идет, дирижируя чужим мертвым телом, чужим пустым телом. Может быть, они так спариваются, хотя об этом думать противнее, чем об остальном.
Наконец, мой взгляд останавливается на том, что причинило боль, – белом, непонятном. Вначале приняла за семечко тыквы, потом вытащила из земли, осмотрела – позвонок, птичий или голубиный – никогда не считала за настоящих птиц, как будто может быть что-то настоящее. А кругом еще много белого – выходит, я сижу на голубиной земле, на голубином кладбище; может быть, они втайне ночью здесь хоронят своих, а днем притворяются прежними, глупыми. Или их сбрасывают сверху, с Волжского проспекта, чтобы не валялись, раздавленные, не пачкали чистые колеса.