В пустом шатком вагоне я высосал из горлышка полбутылки шампанского. Я спросил в буфете лимонад: предложили мутный, с хлопьями. А друзья и знакомые называли шампанское «газировкой». Я его доселе и не пробовал. Вот я и взял, раз газировка. Жажду вроде приморил, бутылка почти на литр, но что за кислятина! А потом немножко зашумело и как-то всё добрее стало. Я сообразил, что такая газировка — вещь.
О заледенелые окна разбивались серо-чёрные дымы паровоза. Попахивало угольком и запущенным туалетом. Лязгая болтались двери незанятых купе. В дальнем купе общего вагона «грузили» по-чёрному: шибало водкой, дешёвыми рыбными консервами и махрой, а из несколько бестолково выкрикиваемых слов, одно непременно было вершиной матерщины.
Возвращаться к бледному артиллеристу не горело, а на сердце, ни с того ни с сего, сделалось и вовсе празднично. Это меня опекала «газировка». «Почему шампанское — жидкость, а называют сухим?» Я побрёл по вагонам и пристал к компании студентов-практикантов, их ждали дипломные проекты. Моя недопитая бутылка тут же пошла по рукам: глоток на брата. Я спустил в «21» скудные проездные и перочинный нож. После вернул 50 рублей и снова всё спустил. Студенты презентовали мне червонец и выставили из игры.
Поезд одичало громыхал на стыках, и я откатил дверь неслышно. На коленях у артиллериста, овалив спину, сидела… женщина! Лоб, заваленный локонами, — на широком золотом погоне, подол платья смято подоткнут за лакированный поясок, трусы скручены до клинышка смоляных волос.
Вот это «просмотр дела рук своих»! От растерянности ноги у меня приросли к полу. И отвернуться-не отворачиваюсь. Чёрти что!..
Настольная лампа как раз отбрасывала свет на раздвинутые ноги с оброненными к лодыжкам чулкам. Живот чуть провисал, с него не успели сбежать розовые рубцы от трусов и пояса, тоже подвёрнутого кверху. С плеч платье было насильно приспущено так, что одна грудь перекошено выпирала наружу. Подполковник, кажется, не целовал, а пил её сосок.
Налетали тени, и лампа вспыхивала ярче, а кожа — бесстыдней, тягостно заманчивей.
Эту заманчивость я принял ударом: не грубостью желания, а безумной торопливостью сердца и дрожью с головы до пят. С тряской вагона упруго покачивалось сведённое истомой ещё не обабившее, крепкое, хотя и немолодое, тело.
Стоном отзывалась женщина на поцелуи. Они были такими долгими. Ей-ей, могли задушить её…
— Катя, Катя… — шептал офицер с жадной торопливостью. — Да как же так?! Господи, где ж я тебя встретил! Милая…
Я бесшумно задвинул дверь. Борзό неслись столбы, домишки, деревья в подсинённом воздухе. В стёкла стегала взвихрённая и тоже синеватая снежная пыль. Я ушёл в другой вагон, напился воды из бака. Голоса за спиной, матерясь, зазывали на водку. Краем глаза увидел в купе проводника какого-то путейного чина, прочих нельзя было угадать за дымом и полумраком: свет в купе еле светил. Я махнул рукой и скачущими, пьяными переходами, обдающими колючей стужей, подгорелостью стальных тормозов, угольной гарью и особенной дробной звонкостью колёс на стыках, вернулся к студентам.
«Катя, Катя!..»
В общих вагонах пованивало нечистым бельём, луком, махоркой и застарелой грязью из-под нижних полок. Одёжка почти у всех была одна — ватник, по холоду его не снимали, а вместо фабричных чемоданов стояли самодельные — из фанеры, или хитро увязанные мешки, корзины и котомки. Идти приходилось с оглядкой, дабы с разгона не вляпаться лицом в сапог или подшивной валенок какого-нибудь дяди со второй полки. И ещё пол — в окурках, плевках и шелухе семечек.
Студенты тоже пили, но не водку, а заветный портвейн «Три семёрки» и заедали пирогом: торговки продавали их на перронах. Начинка: капуста или картошка. Мне сунули кусок — я отказался. Ещё бы, с час назад, по настоянию артиллериста, я закусил его шпротами, сыром и булкой с чаем! Студентов гуртовалось много: человек двенадцать, держались они дружно. Блатная шушера из поездных их сторонилась.
«Катя, Катя!..»
Я забрался на третью багажную полку. Заснуть и не пытался. И не потому что лежал на досках и без шинели под головой. Я видел те отяжелённые возрастом ноги и то место, которое отроду не ведает солнца и оттого сыто-белое, очень нежное и гладкое. И смоляной высокий клин волос — в нём ещё примятость, заглаженность от трусов. И ту грудь, распёртую соком. И мужчину с мальчиком лет семи, провожавшими женщину, я прошёл мимо, отыскивая вагон. Мужчина и мальчик махали женщине с перрона, а она (эта самая Катя) что-то шептала в стекло и вытирала платочком глаза… А подполковник, наверное, сел на ходу, потому что появился позже. Шагнул в купе, буркнул: «Сиди» — когда я вскочил. Сунул под диван чемодан, а саквояж положил на диван. Скинул шинель — снежинки дотаивали на сером сукне. Я поймал запах крепкого, но душистого табака и суховато-чопорный — одеколона, нет, не гарнизонного «шипра». И уже разглядев меня, подполковник заметил одобрительно: