В этот миг я сердцем принял, что он говорил не о женщине, а о чём-то серьёзном, в чём хотел предостеречь меня. Это вырвалось у него самопроизвольно. С досады, что он позволил себе такую слабость с недорослем, он оборвал себя на полуслове. Правда, недоросль этот был в чёрном мундире “о восьми больших золочёных пуговицах” с тугим воротником-колетом, широк в плечах и тонок в талии, и шёл ему уже семнадцатый. И было такое в жизни Петра Шмелёва: в него, оборванного парнишку, почти в упор стреляли немцы, но он под взвизгивание пуль (счастлив его Бог!) успел, виляя, пронестись через рощицу и нырнуть с такой знакомой кручи в реку, которая скоро понесла его извилистым руслом…
Жизнь человека сопровождают предатели…
Нас ведь тогда тоже предали. Хозяин крикнул из окна, что и я сын старшего командира, а тех двух красноармейцев, что стояли со мной, немцы уже погнали к сараю, где и застрелили. Это и спасло меня, я успел за эти мгновения пробежать через двор…
Жизнь человека сопровождают предатели…
Но понятие это шире и глубже, и охватывает всю жизнь, всю толщу её лет, а не только тот случай, от которого меня после трясло неделю, и всю неделю я проплакал без слёз…
Но я вернулся в ту деревню, где отдыхал на каникулах столько лет. И у меня, тогда, действительно, мальчишки, правда рослого и крепкого, хватило ярости вытащить за шиворот тощего, полулысого, вконец растерявшегося хозяина — тайного прислужника немцев, отъявленного душегуба, — вытащить на улицу, под дождь. И всё не рассказать, а прокричать людям, так что они постепенно пришлёпали из своих погорелых изб, даже из самых дальних, а он всё, висел, изворачиваясь, на моих руках, пытался укусить или заехать мне в пах ногой, но у меня, будто свело руки. Ничто не могло распустить хват, даже самая тошнотворная боль. А я, уже охрипнув, всё кричал и кричал, и лицо моё было мокро не от дождя, а слёз.…
На него, оказывается, и без падало много подозрений. В общем, его не повезли в город, а были таких два — три голоса: давай, вези! — а неожиданно принялись бить, кто чем, даже поленьями, пока он не перестал дышать…
Я тоже пинал, куда придётся, тот кровавый мешок мяса…
Он так и остался лежать на ощипанной гусями низкой травке — узел, от которого в разные стороны стекли розоватые ручейки. Лица не было видно. Лицом он лежал в грязи, которой его накормили…
Он не был человеком.
Следователь-майор ничего не сделал мне, только показал, где подписать бумагу. Там уже стояли 22 подписи. Моя была двадцать третьей…
Жизнь человека сопровождают предатели. До сих пор во мне ощущение мягкого узла, в который ударял носок. Но подполковник имел в виду более широкий, охватный смысл, когда сказал о предателях. Это недосказанное было в его глазах…
Он только буркнул, прощаясь утром:
— Вот так, портупей-юнкер…
После, разбираясь в себе (в какой уже раз!), я сообразил, что бил его не за свой испуг тогда, на дворе, и даже не за убитых бойцов, а за отца: будто это он убил моего отца, хотя это было совсем не так. География другая, не та…
Резкий стук двери вернул меня из прошлого. Я как бы заново увидел желтоватый свет купе. Позванивающие стаканы, почти допитую бутылку, две шпильки — именно две. Подполковника не было. Не было и меня из того июля сорок первого…
Старший вице-сержант Пётр Шмелёв, ты русский! Отрекись от своего тела — служи духу, идее!
Шлепанье, шуршанье, неуверенные шаги.
— Ты, Верка? — Бурчливо невнятен басок Ивана.
— Я, братуха, я. — Грохочут половицы.
— Леший носит. Будя голяшками мацать. — И тут же Иван смачно на всю грудь всхрапывает.
На печи посапывает Полина Григорьевна.
— Я от мышей хлеб спрячу, — виновато шепчет Вера, но никто не отзывается.
Она ступает босо, легко и проворно. Выгибаюсь, ловлю подол. Напрочь, не отдавая себе отчёта, зажимаю ладонью. Так же, без всякого умысла, притягиваю. Я не смею так поступать, но поступаю. Кладу ладонь на поясницу. Прикосновение выворачивают сердце…
Уже без пауз, нутряно, основательно похрапывает Иван. Чаще выводит свисты на лежанке, под потолком, Полина Григорьевна. От подола запах Веры: обилие печного тепла. Тяну подол, тыкаюсь ей в живот, накручиваю на руку подол. Она уже прижата ко мне — ей не шелохнуться. Оглушает её шёпот:
— Пропаду, Петечка! Пропаду! Не сгуби, миленький!..
Руки её шершаво-мозолисты. Шёпот сухой, горячий. Не противится мне, однако ноги сжаты. Мягко, хлебно и знойно стискивают мои щёки её ладони. Она вырывается — и слабеет, вырывается — слабеет… Беззвучно отцепляет мои пальцы. Погодя, сникнув, поневоле задрав рубашку на груди, опускается на колени и долго пятнает моё лицо поцелуями. Я распускаю хват — и тут же она беззвучно исчезает. Была и нет, ровно видение…
Может, и впрямь это снится…