— …Я удалой был, куды Ивашке! С емельяновскими стенка на стенку, а я за коренника — самого, стало быть, надёжного в ударе и под ударом. Любезное дело! Я империалистическую отвоевал — дыра в плече. Они сволочи нас разрывными, а по нашей императорской армии строгий запрет был на разрывные, даже не выпускали их. Там мы, как отобьём позицию, сразу искать эти пули «дум-дум». И из их же винтовок им в морду, пусть попытают, сладко али нет… А в гражданскую по первому списку мобилизовали: «Мир хижинам — война дворцам». Воюй, Шубин, за родную власть! В лаптях и постолах до самой второй демобилизации в двадцать первом и протрубил.
В избе нетоплено, сыро и пованивает рыбой.
— Садись, Петруха, выше не станешь. — Даниил Митрофанович поворачивается к сыну. — Сохну, Иваш, сохну. Сам на себя удивляюсь. Во, одна кожа…
Я сажусь спиной к окошку.
— У нас Петя к окошкам жмётся, — нараспев, в смешок, говорит Вера. — Всё свет норовит спрятать. — Она потрошит ещё живую рыбу и кидает на сковороду.
Гудит, разгораясь, печь. Из трещин сине курчавится дымок.
На столе — чугунок с остатками картофеля в мундире, черноватая крупная соль в тряпице, листья квашеной капусты в миске и горки рыбных костей. Стол — из досок «сороковок», изрядно расшатанный, как, впрочем, и скамейка. Я с умыслом сел к окошку, прихлебываю воду из ковша, помаленьку прихожу в себя. Та ещё работёнка, запомнишь Волгу.
— А, может, и не от голодухи занемог? Думаю я нынче об том. Время — цельные месяцы… Вон коршуны ходят. Дружки мои. Глянь, какие чернющие… Голову задеру и спрашиваю их: за што мне судьба такая? Какой ниже опустится и смотрит, смотрит на меня… И вот додумываю: от одних криков и стонов за семь годков войны в живой душе всякие изменения могли произойти. И тот голод на весь свет знаменитый. Это ж как понимать? Свои мрут, а ты без возможности помочь. Да люди ели друг друга! Родители детишек ели, уложил это в сознание… И при уверенности я теперь: не от голодухи моя болезнь. Кто зверем жил — тот в здравии, а человеку нельзя через такое. Для понятия моей болезни надо от тех «радостей» откушать. Уже тогда поднадорвался народ. А в колхозы сводили? Голод, работа через немоготу, высылки, бунты — опять горе. А какая война с Гитлером! Это што ж, всё даром?..
Замкнулся народ, на новые понятия приспосабливать себя стал. Разве на битой земле трава растёт? Болеть народу от этих поворотов. Сколько ж годков на него волком насело. И та болезнь у меня с ним — общая. Мне-то помирать, а остальным, стало быть, ещё выбаливать, кто сподобился выжить. Снаружи-то все крепкие, а душа в струпьях. Может, и Веркиным внукам ещё не выйдет полного выздоровления. Однако отпадёт с людей короста. А как отпадёт, опять смутная пора настанет. Сорное шибко в рост пошло — это от потери силы. Сорное замещает людей. Ты косой траву возьми, што сперва пойдёт, да почти завсегда крапива и чертополох…
Иван выставляет на стол водку.
— Собери-ка стакашки, Верка! Да чтоб блестели! — А сам с тревогой поглядывает на меня. Перебивает отца. — Как, батя, комар нынче?
— А не жрут. Кровь, видать, порченая. Жужжат, жужжат, а не берут. Мух расплодил — так куды без разделки?
Вода в каких-то пяти шагах от избы — в длинных утренних тенях: тащит травы за мяклые белые волосья у самых стен избы. И всё праздничное, весёлое…
— Я вот всё рассуждаю: за кого народ принимают, за детей несмышлёных, али как? Нынче на один портрет молимся: отец родимый! А погодь — и волокут: и портрет, и книги: жечь, знамо дело. Это ж как понимать? Нынче герой, умом горазд, а завтра — сволота распоследняя? Любезное дело! Белое кличь чёрным. И все дни — глаза в землю: горбать, горбать… Пошто из нас дурачков валять? Поверишь, в гражданскую и первые годы мира Троцкого каждый в лицо знал. Это Ленин в Москве сидел. Из столицы правил, Ильич. Книжный он человек, душу у него, видать, книжная пыль проела. В присутственных местах первое дело портреты — Ленин и Троцкий. У нас в штабе орла царского сшибли с рамы, а рама золотая, богатая, и туды наружность Троцкого, вроде как парсуна. Ещё бы, председатель Петроградского Совета в революцию!.. Но ведь разврат в народе от этаких представлений: нынче в газете обнимаются, а завтра человека похабными словами кроют. И так все тридцать годов! Цены нет словам! На обмане детишек учат. Похабные представления о поведении людям внушают. Нрав народа на подлянку замешивают, а он и без того в надрыве…
— Заораторствовал ты нынче, батя, — Иван беспокойно озирается: — Ты, Верка, поворачивайся! Засохнем. Ишь зад натолстила, хочешь, а не можешь попроворней.
— Братуха, ты что?..
— Это она Иваш бабится. Природа за неё старается. Деток от неё требует.
— Да что вы на меня!.. Хоть ты заступись, Петь.
— Да всё хорошо у неё, — смущённо бормочу я, краснея и готовый провалиться сквозь пол.
Иван быстро поворачивается ко мне. В глазах озорные искры: мол, ты-то откуда знаешь, пробовал, что ли?.. Я аж весь загорелся. Но, может, мне показалось? Он и не для того повернулся. Я уставился на пол и молчу.