Чемодан пластинок – со своими собственными записями – вез с собой в декабре 1934-го и Поль Робсон. На станции Негорелое его с женой Эсландой и британской журналисткой Мэри Ситон задержали по уважительной причине: они пересекли границу без виз. Женщины ушли звонить в Москву; отчаявшись дозвониться, вернулись в пикет, где застали веселого Поля в окружении всех свободных от службы бойцов и командиров. На патефоне сменялись пластинки, а Робсон подпевал себе так, что его бас, вероятно, слышали сопредельные польские паны. Инцидент с визами разрешился вдруг: женщины решили, что ошалевший командир вернул им паспорта не по инструкции из Москвы, а просто позабыв, откуда у него в гостях взялся черный колосс.
Но Робсон – это Робсон, единственный и неповторимый. А 25-летний Лоузи – всего лишь 25-летний Лоузи.
Очень скоро от обид и разочарований не оставалось и следа: что у будущего каннского лауреата («Посредник», 1971) Лоузи, что у будущего обладателя «Оскара» («В порту», 1954) Шульберга.
Лоузи убедил приехать в Москву свою будущую жену – 32-летнюю Элизабет Хоуз, как раз завершившую развод с предыдущим мужем. Она была знаменита так, как Лоузи станет еще нескоро: первая иностранка, удостоенная чести провести дефиле на парижской неделе высокой моды; модельер-интеллектуалка, отвергавшая снобистские условности; проповедница права людей выбирать свой стиль, который модельер обязан лишь воплотить. Во время войны она пойдет работницей на авиазавод в Детройте, где, как и в модной индустрии, организует профсоюз. Среди ее книг – «Почему женщины плачут», феминистская классика, и работа о Камю. Хоуз – одна из самых замечательных женщин эпохи. К такой ни одному пропагандисту не подступиться.
В Москве она провела, по словам Лоузи, первое с 1917 года модное дефиле в России. Хоуз поразило, насколько откровенно, без опаски, не понижая голоса, разговаривали с ней москвичи. Бум, вызванный ее приездом, навел Хоуз на мысль, что, пожалуй, с экономикой в СССР не все так плохо, как пишут газеты.
Женщины Советов хотят стильно одеваться. ‹…› Я сказала, что им не следует копировать чужеземную моду. Они крупные женщины, крепко сложенные, и у них должен быть собственный стиль. –
Хорошо: Лоузи и Хоуз – коммунисты. Но вот Дос Пассос, порвавший с коммунизмом в 1937-м, – эталонный ренегат. А ренегаты всегда превосходят твердокаменных антикоммунистов в попрании того, во что верили.
Избранный в центральное бюро Международного союза революционных писателей, Дос ездил по СССР полгода: Поволжье, Кавказ, Закавказье. В книге «Лучшие времена» (1967), несмотря на свою идейную эволюцию, он упорствовал: в 1928-м он ни разу не почувствовал в своих собеседниках страха. Напротив, его поражала вольность речей даже в кругу «сталинца» Фадеева, приютившего Доса.
Фадеев, молодой еще человек с короткой стрижкой и приятными манерами, показался бы своим на Диком Западе.
Странно – или, напротив, ничуть не странно, – но американцы все время «узнавали» в советских людях родные типы. Драматург Афиногенов напомнил двадцатилетнему Баду Шульбергу «преуспевающего голливудского сценариста». Театровед Норрис Хоутон писал об Охлопкове:
Американец найдет в нем много знакомых черт. Возможно, потому, что внешне он слегка напоминает Линдберга. То же длинное худое тело, та же грива волос, тот же твердый подбородок и глаза, которые так часто попадались американцу в газетах на фотографии Линдберга. Он обладает невероятной энергией, неутомимой работоспособностью. Американскими кажутся как его решительная манера говорить, быстрые и выразительные жесты, так и вечный серый замшевый жакет на молнии и серые фланелевые брюки.
Шульберг забыл о трущобах и босых пролетариях, когда увидел «Лес» в театре Мейерхольда (ТИМ). Быт «исчезал» при соприкосновении с творчеством новаторов – Мейерхольд! Эйзенштейн! Довженко! Макаренко! – которым революция впервые в истории дала возможность воплощать фантазии и идеи, не мыслимые нигде в мире. Так казалось иностранцам, отлично знавшим, как тягостна и безжалостна зависимость от биржевой конъюнктуры, капризов спонсоров, рыночной диктатуры массового вкуса.
«Казалось» не потому, что их слепила пропаганда или собственные иллюзии, а потому, что революция не давала художникам никаких возможностей. Прежде всего, они не были художниками в банально профессиональном смысле: титанов, пришельцев из иного измерения, их не с кем было сравнивать. Их отношения с революцией – принципиально иной природы, чем любые отношения государства с художниками. Революция породила или неузнаваемо преобразила их, а они – в соавторстве с ней – своей титанической волей претворили ее хаос в образы, нарисовали, сняли, написали ее. Если гости проникались нераздельностью революционной эстетики и политики, эстетический аргумент, приведший их в Москву, становился политическим.