Не стоит забывать, что многие критики, в том числе и англичане, сомневались, а не разъела ли ржавчина армию, как и прочие институты нашей национальной жизни. Они опасались, что Англия слишком долго пренебрегала и духом, и технической стороной войны, и в итоге окажется слабым звеном цепи. Враг был уверен, что так оно и будет. И к этим людям, оказавшимся посреди чистого поля с редкими тополями, пришла весть – Намюр пал. Для их командиров Намюр был одним из четырех столпов света. Но две армии вошли в соприкосновение, и слабейшая тут же получила ошеломительный удар током от той энергии из недр Германии, где копились – батареи за батареями – бездонные силы.
Союзники тут же поняли, что враг оказался более многочисленным, чем они думали. На самом деле он оказался даже более многочисленным, чем они в тот миг обнаружили. Каждый встреченный всадник двоился, как в глазах у пьяного. Вскоре армии сошлись в безмолвной схватке и силы союзников дрогнули в трагической битве у Монса, началось тяжелое отступление. В те дни многие новобранцы узнали, что война – это самая страшная вещь в мире, а многим никогда уже не суждено вернуться.
В этой мрачной атмосфере разрасталось странное чувство, которого наша кровь уже долго не знала. Эти шесть дней сгустились в облако легенд и мерцающих теней, как шесть столетий Тёмных веков. Многие страхи оказались на поверку преувеличенными фантазиями, некоторые – чистой выдумкой, но некоторые были куда вещественнее и куда труднее рассеивались при свете дня. Один любопытный факт точно никуда не денется, даже если все свидетельства о нем – ложь или, если угодно, художественный вымысел. Все как-то разом позабыли про самые близкие к нам, самые деятельные три столетия, о которых я рассказывал в этом очерке, – столетия, когда тевтонское влияние распространялось на наши острова.
Призраки явились, но это были призраки хорошо забытых предков. Никому не привиделся Кромвель или Веллингтон, никто не взывал к духу Сесила Родса. То, что видели и о чем говорили британцы, воодушевляло их сильнее, чем любой военный союз с французами, которые говорили о Жанне д’Арк, пришедшей из рая и вставшей над обреченным городом, или с русскими, которым снилась Богоматерь, указывавшая рукой на запад.
Это были видения или откровения средневековой армии, и поэт опирался на реальные слухи, когда писал о призрачных лучниках, кричавших «Стройся! Стройся!» – как о давно расформированных йоменах, среди которых я представлял себе Коббе-та, натягивающего тетиву. Другие слухи, истинные или только фиксирующие настроение, рассказывали об огромной белой лошади, которая не являлась ни в день победы у Бленхейма[204]
, ни в годы Чёрного Принца, но которая встречалась в старинных легендах о святом Георгии. Один солдат говорил, что узнал святого, потому что тот отчеканен «на каждом соверене». Но на монетах святой Георгий имеет вид римского солдата.Эти фантазии, если они были только фантазиями, могут показаться последними угасающими сполохами старого мира, ныне смертельно раненного. Пришедший ему на смену новый мир навалился всем своим весом, но прежде старый мир никогда не взывал к семи защитникам христианства[205]
. Сейчас, в дни больших сомнений и больших надежд, практически невозможно заново пережить чувство роковой и неодолимой мощи первого германского удара. Казалось, все символы древней доблести пали со своих пьедесталов и врагу открывалась широкая мощеная дорога прямо к воротам Парижа. Германия двигалась к ним как огромный, непостижимый сфинкс, чья гордыня была способна уничтожить все вокруг себя и при этом не поколебаться. В ее обозе ползли, как шевелящиеся горы, циклопические пушки. Таких пушек люди еще не видели – перед ними городские стены таяли, как воск, их пасти нагло устремлялись к небу, как будто угрожая самому солнцу. Говорить так о новых, циклопических орудиях – это не прихоть фантазии, именно в их огромных колесах и стволах заключена была душа Германии; ее пушки были куда символичнее ее знамен.И тогда, и сейчас, в любых обстоятельствах бросается в глаза, что германское превосходство – вещь совершенно четкая, принадлежащая к определенному типу. Оно проявляется не в единстве и не в дисциплине как моральном понятии. Ничто не может превзойти в единстве как моральной величине подразделения французов, британцев или русских. Нет ничего более единого, если уж на то пошло, чем клан горных шотландцев из Килликранки[206]
или чем натиск религиозных фанатиков из Судана.