Папы с его нарастающим священным статусом, Вечный город стал похож на один из провинциальных городов империи. Естественный распад связей между городами привел к результату более значительному, чем тот, к которому могло привести отложение бунтующих провинций. Наступила анархия, а вот мятежа не было. Для мятежа необходимы цели и задачи, а следовательно, и руководство. Гиббон[226]
назвал свой великий эпос в прозе «История упадка и разрушения Римской империи». Империя действительно падала, но так и не рухнула. Она сохранилась до наших дней.Децентрализация и дрейф провинций друг от друга также, хотя и менее прямым путем – даже по сравнению с путем церкви, – подтачивали устои античного рабовладельческого государства. Местные интересы привели к тому, что вожди регионов сделали выбор в пользу уклада, позже названного феодализмом, и о нем мы поговорим отдельно. Владение человека человеком как личной собственностью при этой местной власти стало исчезать; однако негативные последствия рабства по-прежнему давали о себе знать, несмотря на огромное положительное влияние церкви. Позднее языческое рабство, на которое все больше и больше похож наш индустриальный труд, разрослось так, что в конце концов вышло из-под контроля.
Подневольный человек вдруг обнаружил, что осязаемый господин теперь от него дальше, чем неосязаемый Господь. Раб превратился в крепостного – он уже мог запереть ворота, но еще не мог отпереть их. Однако с того момента, как он стал принадлежать земле, пошел отсчет времени до того дня, когда земля станет принадлежать ему. Даже в самих терминах, определяющих статус подневольного человека, была отражена эта разница. Старый человек-стул отличался от нового человека-дома. Канут[227]
мог позвать к себе свой трон, но если бы он захотел попасть в тронный зал, то должен был сам пойти к нему. Точно так же он мог приказать своему рабу бежать, но крепостному можно было приказать только одно – остаться. Эти два незначительных изменения характеризуют трансформацию орудия в человека. Его статус дал корни, а все, что имеет корни, приобретет и права.Упадок подразумевал децивилизацию – потерю письменного слова, законов, дорог и средств сообщения, а также раздувание местных нюансов и капризов. На краях империи эта децивилизация дошла до откровенного варварства благодаря близости диких соседей, готовых слепо и глухо, как пожар, уничтожать любые плоды просвещения. Спасшиеся от страшного, апокалиптического нашествия подобных саранче гуннов преувеличивали происходящие изменения, называя эти века темными, а вторжение варваров – потопом, но преувеличением это выглядит в масштабах старой цивилизации. Однако то, что случилось на тех границах империи, с описания которых мы начали эту книгу, было именно потопом без преувеличений. Как раз на таком краю света находилась Британия.
Возможно, позолота римской цивилизации в Британии была потоньше, чем в других провинциях – доказательств этого, правда, немного, – но все равно это была очень развитая цивилизация. Жизнь кипела вокруг таких больших городов, как Йорк, Честер и Лондон – эти города постарше, чем нынешние графства, и уж конечно постарше, чем нынешние страны. Они были соединены скелетом больших дорог, которые до сих пор остаются хребтом Британии. Но с ослаблением Рима хребет начал ломаться под давлением варваров, пришедших сперва с севера, со стороны пиктов, живших за границей Агриколы[228]
– ее провели там, где сейчас расположена шотландская низменность. Вся эта удивительная эпоха знаменуется переменчивыми союзами племен и торгами с наемниками: варварам платили – либо за то, чтобы они пришли, либо за то, чтобы они ушли.Кажется естественным, что в этой неразберихе римская Британия попыталась купить помощь воинственных племен, живших на «шее» Дании -там, где сейчас находится герцогство Шлезвиг. Их призвали, чтобы они дрались с вполне определенным противником, но они дрались со всеми подряд, и этот кавардак длился целое столетие, за которое римские мостовые превратились в ямы и ухабы. Думаю, нет большого греха в том, чтобы не согласиться с историком Грином, когда тот утверждает, будто бы для современного англичанина нет большей святыни, чем Рамсгейт, где, как предполагается, и высадились дружины из Шлезвига, или когда он утверждает, что с их приходом и началась подлинная история нашего острова. Куда вернее было бы сказать, что на этом она едва не закончилась, причем явно преждевременно.
III. Век легенд