-- Так, -- решительно заявляет он, -- там бой начинается. Диверсантов до штаба не доведем. Ты, -- он обращается ко мне, -- бери этого, а я разберусь со вторым.
Услышав слова старшего, один из диверсантов теряет свой угрюмый вид и в его глазах появляется нечто человеческое. Он всхлипывает:
-- У меня дома жена, дети. Я же не хотел меня заставили...
-- Иди, иди! -- толкает его в спину Петро. Лицо у него жёсткое, мрачное и мне кажется, что в эту минуту он вспоминает убитого младшего брата. А как же иначе, ведь перед ним враги!
Женатый диверсант начинает упираться, и Скрипач подключается к Безручко, чтобы помочь ему утащить сопротивляющегося мужика вглубь двора. Пока они борются, я смотрю на своего, которого должен убить я.
Парень, как парень, в обычной гражданской одежде. Молчит, переминается с ноги на ногу. Не плачет, не канючит, не скулит. Смотри всё так же исподлобья. Я гляжу на него, и мне видится обгоревшее на солнце, облупленное лицо молодого солдата, там, на подсолнечном поле возле Засечного. Я слышу не гул орудийных залпов, не крики второго диверсанта, которого Безручко и Скрипач волокут во дворы, а сухие щелчки автомата возле моего уха.
-- Пойдем! -- тихо приказываю я, и стволом АК показываю направление движения.
Мой пленник медленно идёт впереди, и мы двигаемся вдоль умерших домов, обезлюдивших улиц, по давно не убиравшимся тротуарам, пока не доходим до перекрестка. Если повернуть вправо, попадем к штабу, а если прямо, то за перекрестком стоит сгоревший продуктовый киоск. Идём туда.
Сзади меня догоняет тугой, спрессованный звук автоматной очереди. Видимо, Безручко привел свой приговор в исполнение.
-- Стой! -- командую я.
Парень послушно тормозит. Он не поворачивается ко мне, но я вижу, что вся его фигура выражает напряженное ожидание: затылок прислушивается к шороху сзади, вздернутые плечи замирают, словно принадлежат не молодому человеку, а сгорбленному старцу, руки беспокойно теребят края зеленой куртки.
-- Ты вот, что, -- вдруг говорю я, -- ты давай двигай отсюда! Беги к своим! Слышишь?
Он не оборачивается, но тут же делает несколько неуверенных, робких шагов, ожидая выстрелов в спину. Я не стреляю. Тогда разведчик шагает смелей, ноги его движутся всё быстрее и быстрее, и он переходит на бег трусцой.
Я с невольным облегчением смотрю ему вслед и жду, когда фигура вражеского диверсанта скроется за сгоревшим киоском. Почему я его отпускаю? Потому что долг платежом красен? Если меня отпустил украинский солдат, то я отпущу этого? Рассчитаюсь? Или просто не хочу брать греха на душу?
Наверное, было бы намного проще, если бы война позволяла отдавать долги. Долги чести или долги мести. Но война далека от справедливости, и решать с её помощью подобные вопросы всё равно, что с помощью рулетки вершить правосудие. А в рулетке, как известно, можно и не угадать выигрышный номер. Можно потерять всё.
Парень продолжает удаляться, и я спокойно созерцаю его спину. Спокойно, потому что в глубине души шевелится чувство, что всё-таки я поступаю правильно. Мне не за кого мстить, некого ненавидеть, и я не стреляю в безоружных. Я ведь настоящий мужчина, сильный и смелый, уверенный в себе! Я белковое тело, попавшее на сковородку войны, которому подпалили бока, чуть поджарили, и который только начал покрываться жёсткой коркой цинизма и равнодушия. Но не покрылся ещё до конца, если отпускаю этого парня.
Так я стою и благостно рассуждаю, пока мои пацифистские мысли и идиотское самодовольство внезапно не омрачает автоматная очередь, раздавшаяся прямо за спиной. Грохот автомата с силой бьёт по ушам, и мне кажется, что несколько горячих гильз попадает прямо в меня, жаля, как маленькие осы, руки и затылок.
Резко обернувшись на стрельбу, я перед тем успеваю заметить, что очередь перечеркивает бегущего пополам, и тот валится вперёд, как подрубленное дерево, превращаясь из живого человека в тёмный холмик за дорогой. Словно случайно высыпали кучу песка из строительной машины.
И я вдруг с опозданием осознаю, что мои труды были напрасными -- это Скрипач стрелял. Скрипач его убил.
-- Ты чё творишь? -- возбуждённо кричит тот. -- Ты чё творишь, падлюка? Отпустить захотел? Диверсантам помогаешь?
И матерясь срывающимся, юношеским голосом, он бросается вперёд, на ходу как воробей, быстро поворачивая голову в разные стороны. Он, будто, пытается разглядеть в пустых переулках и между домов пленных, которых я мог ещё отпустить. Хотя бы и теоретически.
А в моё лицо смотрят белёсые от бешенства глаза Безручко.
-- Ты, вражина, хорошеньким быть захотел? Ручки боишься замарать? А они как с нами? А ты?.. Ты зачем сюда приехал? Ты чужой здесь, чужой! Понял? Лучше вали отсюда.
-- Я... -- невразумительно бормочу в ответ, пытаясь подобрать слова в своё оправдание, но в последнюю минуту соображаю, что Петру бесполезно доказывать мою правоту. Он меня не услышит. Наверное, сейчас перед его безумными глазами проплывают картины похорон брата и здесь бесполезно объясняться, оправдываться. Это гражданская война, бойня между своими, а она не требует объяснений.
18.