Оперевшись подбородком на ладонь, Гергалов страдал. Перебирая в памяти преогромный ворох былых увлечений, он приходил к печальному выводу: настоящего и большого, пронзительного и светлого в его тайниках не залежалось. Всё было праздным, мелким и легкомысленным. А всегда мечталось о чем-то несравненно большем, окутанном туманами непроходящей страсти и совершенства. О том, что могло затмить невзгоды и расцветить черно-белое одиночество.
И вот он встретил ее, ту, что заставила бунтующе кипеть кровь в его жилах, гнать сон и мечтать, мечтать, мечтать… Александр прикрыл глаза, ослепленный сверкнувшей в памяти бело-молочной трепетной грудью. «Бог ты мой!..» − он с тоской взглянул на товарищей, прислушиваясь к их скучному «бу-бу-бу».
Отец Аристарх, взопревший от седьмого стакашку чая, рассупонился: стянул с головы камилавку, иссырил платок потом, но от осьмого не отказался; дул на кипяток, крестил зевоту и щелкал щипцами куски сахару.
− Батюшка, а отчего вы вином брезгуете? Шилов славный глинтвейн изобразил… и аромат корицы, и вкуснота… не хуже штутгартского… − Каширин перемигнулся с мичманом; колоритный поп забавлял их пыхтящим степенством и упрямой борьбой с острым желанием отведать заморского напитку. Тучный и красный, он озабоченно вздыхал и волновался, поглядывая на вино.
− А те, сыне, никак мало моего благословения на чревоугодие?
− Никак нет, отец, но напиток-то!.. Ой сладок, что Божий леденец! − подкалывал с другой стороны Гришенька и не по простоте душевной, а с умыслом осушил демонстративно дымящийся кубок и тут же наполнил его вновь.
− О Господи Вседержитель! Бесовское варево − искушенье одно! − отец Аристарх набычился на ведерко. Приоткрытый рот его в зарослях бороды и усов напоминал полуприсыпанную нору крота.
И хотя вид у служителя Божьего был разбитый и огорченный, но по особенному сиянию его физиономии, по хитрым огонькам в припухших от морской лихоманки очах, по тем слабеющим отказам на заманчивое предложение офицеры поняли, что виктория их не за горами.
− Благословите нас, батюшка, − Каширин учтиво придвинулся ближе к попу.
− Экое вы ерное водяное племя. Под носом-то у вас взошло, а в голове-то не посеяно. Назюзились в срам. Вот благословлю вас, ершей, посохом. Идите проспитесь.
− Не погуби, отче, благослови! − Мостовой даже слезу обронил.
− Да вы бесноватые, сыне. С чего приспичило?
− Рюмочку вам поднести.
И прежде чем батюшка вразумел, ответ его утонул в сладком вине, под победное «ура» и смех шутников.
Вяло улыбнувшись забаве товарищей, которой в иное время был бы бесконечно рад, Александр Васильевич вновь сник.
Друзья решительно не узнавали всегда бодрого, задорного весельчака Гергалова. Александрит выбился из колеи и настолько пристрастился к Бахусу, что в таком отчаянном состоянии его еще решительно никогда не видели. Сашенька и прежде влюблялся без памяти, терял голову, пушил свои и женушкины деньги, однако на этот раз композиция была куда как сложнее, − влюбленность пустила крепкие корни. Обычно довольно было двух, а то и одной ночи, чтобы исцелиться от «амурного порыва». Нынче же конца-краю видно не было, как пожимали плечами господа офицеры. Дмитрий Данилович даже выразил опасение капитану: как бы Сашенька «в омуте терзаний» не удумал чего худого…
Его теперь видели в кают-компании лишь на обедах и редкое дело − за ужином. Орфей «Северного Орла» боле не покорял своим голосом. На все слезные просьбы друзей он отвечал рассеянным взглядом; раньше, когда хотел отвязаться, шутил: «Бесплатно лишь соловей поет», а нынче молчал и печалился.
Александр Васильевич вздохнул как ребенок. Он был уверен: в мире не было человека несчастнее его. В кои-то веки он любит, и ему, возможно, могла бы ответить взаимностью прекраснейшая из дам, которых он видел…
Но Фатум был суров: он не может перешагнуть порог морского офицерского братства. Гергалов посмотрел сквозь стекло слез на оживленный профиль Преображенского и сыграл желваками. «Мне не суждено перейти Рубикон безнадежного платонического чувства. Вот и сегодня… Вы не пришли, ясновельможная… Что ж, ваша правда, голубушка. Вы столь же восхитительны, сколь и нравственны. Я понимаю… понимаю Вас, несравненная… не казнитесь. Вы, как и я, − жертва, пленница, связанная узами благодарности с капитаном… Вы достойно храните верность нелюбимому, сжигая истинные порывы и страсть… Боже мой! Мы оба узники на этом плавучем острове грез! Возможно ли представить людей более несчастными, чем мы? Нет, моя милая, нет!»
Александр Васильевич откинулся на резную дубовую спинку и трагично уставился на поднесенный вестовым в салфетке фужер.
Матрос отпотел сверх времени и, не осмелившись тревожить «болванством», поставил хрусталь с токайским в ячейку подноса.