Кочетковъ былъ общимъ любимцемъ всей больницы. Его баловали здсь и нжили, — какъ балуютъ младшаго въ семь,- и въ то же время очень уважали. Съ нимъ любили болтатъ, любили и пугать его, дразнить, шутливо теребить за чубъ, и вс разговоры съ нимъ, и вс поступки по отношенію къ нему пропитаны были какою-то особенной лаской и добротою. Когда онъ лежалъ съ залитой въ гипсъ ногой, около койки его сходились больные. Мальчикъ былъ блденъ, сильно страдалъ, отъ боли вскрикивалъ, и больные приходиди развлечь его, „разбалакивать“. Они угощали его, отдавая гостинцы, которые приносили родные во время посщеній, разсказывали ему анекдоты, „разную брехню“, а онъ, когда начиналъ поправляться, въ свою очередь развлекалъ всхъ звонкимъ смхомъ, ясной улыбкой, разсказами о деревн,- выразительными, яркими разсказами о неспокойной, голодной земл… Нсколько разъ онъ былъ свидтелемъ и участникомъ аграрныхъ волненій; во время бунта у него на глазахъ заскли до смерти его дядю, а брата, тоже избитаго, увезли, судили и отправили въ арестантскія роты… Когда Тихонъ разсказывалъ объ этомъ, ясные, синіе глаза его зажигались злобой, голосъ звучалъ гнвно, почти яростно; хмурыми становились больные, хмурыми и взволнованными, и на мальчика они смотрли съ уваженіемъ и съ тревогой… О скорби своей онъ говорилъ складно, умно, — хоть и высказывалъ порою мысли нелпыя и дикія; его рчь колыхала и подымала слушателей, и уже казалось, что не онъ младшій среди нихъ, что онъ — учитель и наставникъ…
— Это не резонъ, что скучно, — проговорилъ Федоръ Павловичъ, осторожно разматывая бинты на голов Асвадурова, — ты до конца мсяца собирался пробыть.
— Раньше думалъ… А теперь скушно. Выйти хотится.
— И онъ говоритъ „хотится“, — подумалъ Пасхаловъ, смутно припоминая, что недавно, — кажется, вотъ сейчасъ, сейчасъ только, — еще кто-то на такой же точно ладъ коверкалъ слово „хочется“… — „Хотится“…
И вдругъ лицо Федора Павловича какъ бы застыло… Докторъ поднялъ голову и быстро повернулся къ Кочеткову. И руки его, державшія дв длинныя полосы прозрачныхъ марлевыхъ бинтовъ, сперва протянулись впередъ, и затмъ медленно опустились книзу… „Хотится… хотится“…
— Когда жъ я совсмъ уже здоровый! — Кочетковъ топнулъ залченной ногой. — Ничего не болитъ…
— „Хотится“… Это Стрункинъ такъ говоритъ… „хотится“.
… И даже мысленно не могъ Пасхаловъ докончить фразу, сказать ее цликомъ, такъ, какъ произносилъ еи Стрункинъ…
И чернолицый Асвадуровъ, сидвшій на койк, и Тихонъ Кочетковъ, и вс другіе больные, стоявшіе въ кабинет, вс сразу замтили, что странное что-то и недоброе творится съ докторомъ…
Онъ поблднлъ, поблднли даже яркія, сочныя губы его, он скосились на сторону и стали дрожать. Какъ будто страшное, дикое и непонятное видніе предстало вдругъ предъ нимъ, предстало и на него навалилось… Голова Федора Павловича ушла въ плечи, плечи нагнулись, и вся фигура его покачнулась, какъ отъ сильнаго и внезапнаго толчка… „Хотится“… „Въ погром участіе принять хотится“…
… - Ничего… ничего… — мелькало въ голов Пасхалова. — Ничего не случилось… Тутъ Стрункинъ… Мальчика развратилъ Стрункинъ… и другіе… Онъ все же мальчикъ еще… Они научили… Они…
Въ кабинет было очень тихо.
Пересталъ стонать боявшійся боли Асвадуровъ, ничего не говорилъ Кочетковъ, стоявшій съ большой чашкой и распечатаннымъ пакетомъ гигроскопической ваты. И другіе больные тоже молчали. Т, которые стояли впереди, потупились… А т, которые стояли сзади, протянули шею межъ плечами товарищей и старались увидть…
Стрункинъ же, скрывавшійся между шкафомъ и старикомъ Спиридонычемъ, подавалъ какіе-то сигналы Кочеткову, что-то ему показывалъ пальцами и, подмигивая, ободряюще моталъ головой.
Когда, около полудня, Федоръ Павловичъ выходилъ изъ больницы, фельдшеръ Небесный тихонько, на цыпочкахъ, слдовалъ за нимъ и недалеко отъ воротъ остановился въ радостномъ ожиданіи… Сейчасъ подворотнему Трохиму будетъ нагоняй. Здоровый будетъ нагоняй!
Трохимъ, одноглазый, старый хохолъ, съ круглой, колючей бородой и подстриженными усами, въ кожух и самодльной, на боченокъ похожей шапк, сработанной изъ ветхой овчины и остатковъ валенокъ, не торопясь сползъ съ тумбы, на которой грлся, и также не торопясь открылъ калитку. Онъ не открылъ ее широко, а только слегка отвелъ и образовалъ щель, такую узкую, что даже тонкій, худой Пасхаловъ еле протиснулся, зацпившись обоими боками. Выпустивъ доктора, Трохимъ просунулъ голову въ щель, осмотрлъ дремотнымъ глазомъ улицу, — квасню, гд продавались и смячки, и подгнившіе арбузы, двухъ извозчиковъ, ожидавшихъ сдока, пьяную бабу, оравшую у винной лавки, — и затмъ, съ шумомъ понюхавъ табаку, побрелъ на прежнее мсто, на тумбу, залитую тепломъ и свтомъ.
Нагоняя не было, и фельдшеръ жалобно поникъ. Вс прохвосты, вс сукины сыны и жулики!.. Онъ направился въ палаты… Но тутъ послышался стукъ въ калитку. Когда подворотній открылъ, въ ней показался Федоръ Павловичъ.
— Послушайте… пойдите къ фельдшеру… скажите фельдшеру, чтобы… чтобы выписать Кочеткова… выписать его…