Затихнувъ, снова сидятъ придавленные гранитомъ безмолвія, и въ безмолвіи этомъ съ бшеной энергіей работаетъ воображеніе, и душа вся изнемогаетъ и содрогается отъ жестокой работы. И каждый шорохъ поднятой втромъ бумажки, и мягкій шумъ пробгающаго по крыш кота, и каждый толчокъ сто десять ударовъ въ минуту отбивающаго сердца — кажутся новыми, несомннными, точными встниками погромнаго разлива… И уже нельзя молчать. Разорвется отъ молчанія сердце. Прочь надо прогнать это ужасное безмолвіе, безмолвіе, составляющее начало безмолвія другого, — великаго безмолвія смерти… И кто-нибудь заговоритъ… Безсвязное, медлительное бормотаніе, тусклость бреда, прерывистый хрипъ умирающаго, темный, холодный… И отзовется на хрипъ другой голосъ, — такой же истерзанный, такой же мертвенно-блдный и гаснущій. Потомъ оборвется… И вновь безмолвіе. И вновь слышенъ шорохъ бумажки, и мягкій бгъ кошки по крыш, и удары готоваго навки умолкнуть сердца… И вновь несомннные встники кровавыхъ всплесковъ разгрома.
VII
По дорог Абрамъ узналъ объ ужасномъ отвт, который получила депутація отъ губернатора. Онъ направился домой почти бгомъ, и здсь, не входя въ квартиру, прислъ на груд щебня. Онъ боялся, что видомъ своимъ испугаетъ Розу, и хотлъ нсколько прійти въ себя.
— Какъ Богъ захочетъ, трепетно бормоталъ онъ, думая о своемъ рундук. — Какъ Богъ захочетъ, а спасать товаръ теперь уже поздно… Теперь каждую минуту можетъ вспыхнуть, и не слдуетъ показываться на улиц…
Абрамъ жилъ въ большомъ, старомъ, наполовину развалившемся дом, заброшенномъ вглубь длиннаго и узкаго двора. Въ дом было еще нсколько квартиръ, но за ветхостью и разоренностью он давно сдлались необитаемыми, и Абрамъ жилъ здсь одинъ. Онъ занималъ ту часть строенія, въ которой сохранились еще потолки и окна, и считалось, что онъ охраняетъ домъ и мшаетъ сосдямъ растащить его бренные остатки въ конецъ.
Когда Абрамъ вошелъ въ домъ, Розочки въ спальн не было. Хана сидла, какъ и вчера, какъ и весь послдній мсяцъ, неподвижная, уродливо-огромная и страшная, и глаза ея были мутны, какъ вода въ стакан, на дн котораго остается немного молока. За послднюю ночь ей стало значительно хуже: лицо налилось полне, черты безобразно раздулись, щеки сдлались круглыми и полупрозрачными, какъ пузыри, образующіеся отъ ожога. Казалось, тронь щеку булавкой, и брызнетъ широкая, упругая струя… Что-то безконечно жуткое наввала эта застывшая масса, что-то нездшнее, таинственное было въ искаженіи человческихъ формъ. Даже не издвательствомъ было оно, не мстительнымъ глумленіемъ остервенлаго врага. Здсь было что-то дикое, несообразное, противоестественное, что-то неподававшееся усиліямъ пониманія, и въ пыль разбивавшее все наиболе несомннное, самую правду… И при вид Ханы уже нельзя было не врить въ сказку, въ дикіе сны, въ дла кащеевъ и злобныхъ вдьмъ…
— Чего ты пришелъ?
И голосъ былъ чудовищный, — тонкій, сплющенный, хриплый.
— Чего ты пришелъ?.. Осень, торговля идетъ бойко, и надо сидть въ лавк…
Абрамъ успокоилъ жену, сказавъ, что сейчасъ уйдетъ.
— Розочка, дай мн напиться, — попросила Хана. И ворчливо продолжала:- новыя моды вовсе! Расхаживаетъ!.. А торговать кто будетъ?.. Покупатель за тобой побжитъ?.. Подождешь, пока побжитъ… Розочка, пить!..
Но раньше, чмъ двочка успла подать матери прописанную Пасхаловымъ подслащенную настойку изъ дигиталиса, больная уже впала въ дремоту.
Абрамъ прислъ противъ жены, на сундучк, и печальными, тревожными глазами уставился на больную. Плоскія, большія уши его были блдны, какъ тсто, блдно было и лицо и губы, и губы слегка дрожали.
Такъ еще недавно человкъ этотъ чувствовалъ себя отлично, почти счастливымъ, и у Бога своего просилъ только одного — здоровья для жены. И казалось, что и этой мольб внимаетъ Всеблагій, и что Хана поправляется. Абрамъ подсаживался тогда къ жен, и съ ней вмст начиналъ радостно мечтать о будущемъ.
— Теперь, Хана, Богъ за насъ, — говорилъ онъ. — Онъ хочетъ намъ помочь, ты видишь сама.
— Да будеть благословенно Его святое имя, — со вздохомъ благодарности отвчала Хана.
— И вотъ я знаю, что ты скоро совсмъ выздоровешь… Легче пьянаго поставить на ноги, чмъ бднаго, а мы, однако, вотъ поднялись… И Розочка теперь ужъ непремнно будетъ человкъ!
На комод, покрытомъ вязаной гарусной скатертью, подъ фотографической карточкой Мосейки, сверкаютъ золотые обрзы наградныхъ книгъ Розочки; надъ Мосейкой — въ золоченой рамочк, за стекломъ, ея послдній похвальный листъ. Въ углу, подъ стуломъ, стоятъ ея новыя ботинки, желтыя, на пуговицахъ, и на стул лежитъ зеленая, новая же форма… Абрамъ смотритъ на все это, и сердце его переполняется умиленіемъ и гордостью… Возбужденный, онъ мечтаетъ.