но весьма резко отвёл от неё критику Булгарина, написавшего в «Северной пчеле» об «Эде»: «Нет ни одной сцены занимательной, ни одного положения поразительного. Скудость предмета имела действие и на образ изложения: стихи, язык в этой поэме не отличные»:
Даже необычно резко, потому что перешёл на личности. Не зря В. Виноградов некогда писал о «каламбурном «кольце» образов» в этом стихотворении. Каламбур основан на том, что живой, полной неподдельного обаяния героине Баратынского – финнке или как по В. Далю звали эту народность в Петербурге, – чухонке («чухоночке») противостоит «зоил», обруганный презрительной кличкой «чухонца», то есть дурака, деревенщины («чухны», «чушки»), как зафиксировал тот же В. Даль. Грубость Пушкина понятна. Он и в незаконченной рецензии на другую поэму Баратынского «Бал» назвал статью Булгарина об «Эде» «неприличной статейкой», так что не считает нужным церемониться с тем, кто вышел за рамки приличия.
А третья глава «Евгения Онегина»! Кто не помнит там Автора, мучающегося от сознания, что не сумеет донести в русском своём переводе все оттенки французского письма Татьяны к Онегину, которые передадут самую суть натуры его героини? Долго подступается к переводу Автор, в какой-то момент даже «готов уж отказаться» от своего намерения, готов просить перевести письмо куда большего, чем он, умельца. Для него нет сомнений в том, что больший – «Певец Пиров и грусти томной» – «Е.А. Баратынский», – уточняет Автор в сноске к этому стиху и продолжает:
Многие исследователи решили, что в данном случае Автор обращается к Баратынскому как к признанному Пушкиным мастеру совершенно определённого литературного жанра. Ведь как раз перед этим обращением он фиксирует реалии современного ему литературного процесса: «Я знаю: нежного Парни / Перо не в моде в наши дни». А «не в моде», как верно указал Лотман, – это отсылка читателя к популярной в то время статье В. Кюхельбекера в «Мнемозине» «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие». Там весьма жестоко разруган Батюшков за то, что «взял себе в образец двух пигмеев французской словесности – Парни и Мильвуа». Для страстного поклонника оды и непримиримого борца с элегией Кюхельбекера француз Э. Парни потому и пигмей, что пишет в основном элегии, которыми смог увлечь Батюшкова.
А для Пушкина Парни – «нежный». Для Пушкина нет греха в том, что Парни увлек Батюшкова на стезю элегии, а тот, по всей очевидности, Баратынского: «
«Счастливец» продолжал шагать по той же стезе и во время работы Пушкина над «Онегиным»:
«
И всё-таки, когда речь в романе напрямую заходит об элегии, Автор вспоминает не Баратынского, а Языкова, его «свод элегий драгоценных». Именно с Языковым он обсуждает нашумевшую статью Кюхельбекера: «