Теперь разглядел он потолки в этом доме. Они были низкими, и два угла, которые он видел, сырели в разводах, как экзема. А лампочка стала матовой, и Микешина, кривя рот, что-то громко и неслышно кричала.
В доме звенят стекла, и звон этот нарастает. Не слышно, как плачет ребенок. У Аллы круги под глазами, у Дарьи Петровны круги под глазами. Из открытой двери ползет холод. Он обходит, окутывает, влажный от дождя, темный холод.
Так вот как оно все происходит — холодно и медленно, очень медленно, и мысли похожи на изрезанную шпульку ниток…
Вот досада — не сдал книги в областную библиотеку. Виталька, отнеси книжки. Скажи им, что больше не задержу…
Соседи отмечали день рождения. Голоса за стеной то сгущались до гула, то распадались на выкрики. Магнитофон тянул эстрадную ленту, двигали стульями, невозможно запевали муторные песни, не выдержав тоски, вдогонку недопетому куплету пускали веселого разбитного петуха.
— Мамочка, — зашептала она, и очки у нее сбились, и она их сняла, чтобы уткнуться в мягкое шерстяное плечо мамы. — Ты стала мне мамой…
Горела настольная лампа, отбрасывая тени на лицо Аллы, а Дарья Петровна дрожащей рукой стирала эти тени, а разглядев, улыбалась, глотала слезы.
кто-то одолел за стеной пьяный хаос, и пошел запальчивый тенор под смех и рукоплескания.
— Взяла я тебя у Микешиных тогда… Они старики, им тяжело. И поехала с тобой в поезде. А ты такая кроха! Показываю тебе на речку, на лес, а ты смеешься. Сразу твой характер был наружу.
— А я как будто помню — вот странно!
— А в вагоне, как нарочно, случай такой произошел. Разговорилась я с одной девушкой, и она мне рассказала, что двадцать лет прожила с женщиной и считала ее своей мамой, а вот теперь едет к настоящей, а к той, что назвалась, у нее уже ничего-ничего нет, одна благодарность…
— И что же? — спросила Алла, вытирая мокрое улыбающееся лицо.
— Я и проплакала над тобой, пока люди не заметили. Ты спишь и улыбаешься во сне, а я плачу.
— Я не хочу знать об этой Микешиной…
— У меня есть письма твоего отца. Пусть сам расскажет.
— Бедная моя мамочка! Давай готовить ужин, Саша скоро должен прийти.
Они перешли на кухню, и сразу стало тише. Только побрякивал чайник на газовом огне, отдувался, исходил паром.
Дарья Петровна потрогала ручки кастрюль, Алла завернула капающий кран, заглянула в холодильник. В маленькой кухоньке не разойтись, они осторожно обходили друг друга и вдруг, не сдержавшись, обнимались.
— Вот и Щапов теперь пусть приходит. Не боязно…
— Щапов?
— Приходил, требовал деньги, грозил тебе рассказать…
— Какая гадость!
Дарья Петровна вышла в комнату успокоиться. Свалилась с сердца тяжесть, которую носила молодая Даша и с которой состарилась Дарья Петровна. А теперь вторую комнату им отдаст, шкаф свой поставит, да стол, да стулья. Сама будет ходить тихо, жить смирно и счастливо, внуков ждать, от смерти отмахиваться — какая тут смерть! Пишут, что смерти сейчас свое диктовать можно. Вот кабы Саша здесь жить захотел, в городе.
Она всхлипнула, как в детстве, когда легкие слезы на исходе. Взяла очки, которые Алла оставила на столе, — погляди ж, какие слабые глаза, вот ведь учеба, — и вздохнула успокоенно.
веселились за стеной.
Саша хочет в общежитии сделать свадьбу, пока не разъехались. Господи, и человек-то какой хороший им достался. Даже страшно за свое и дочкино счастье.
Она прислушалась. Нет, кто-то прошел выше по лестнице.
А за окном все время льет дождь. И совсем от него никакой тоски нет, вот ведь какая жизнь началась.
Вроде как опять чьи-то шаги. Неведомо, зачем и куда торопятся люди.
Автобус потряхивал железными крылышками. Через колдобины, через лужи, по мокрому асфальту катились шипучие колеса. Пассажиры сидели мокрые, утомленные. В проходе ерзали чемоданы. У кондукторши качалась сонная голова, а бдительные пальцы караулили сумку.