Мадам Удино прошла через аналогичные муки нерешительности. Она выехала из Парижа в четыре часа того же дня, что и императрица, направившись по запруженной дороге к Версалю и Рамбуйе, куда стремились все слабонервные, не имея ни малейшего понятия, что им там делать. В первую ночь в Версале жена маршала нашла ночлег на улице л’Оранжери. Всю ночь под ее окнами текла процессия беженцев. «Это шла империя, дети мои, — писала она в своих мемуарах, предназначенных для ее семьи, — во всем ее блеске и великолепии… министры в своих экипажах шестериком, забравшие с собой документы, детей, жен, сокровища, мундиры; весь Государственный совет, архивы, сокровища короны, правительство. И носители власти и великолепия смешались на этой дороге с бедным людом, нагрузившим на тележки все, что они могли увезти из домов, брошенных на разграбление, которое, как они думали, скоро начнется по всей стране». Возможно, ей приходило в голову, что это было точным повторением сцен, происходивших на дорогах, ведущих к почти всем европейским столицам, с тех пор, как парижская толпа собралась на той же улице, требуя хлеба под запертыми решетками великого замка. Прежде чем она отошла от окна, выходящего на эту хаотичную сцену, кто-то дал ей экзмепляр прокламации Жозефа, призывающей парижан остаться и сражаться. Она оканчивалась словами: «Парижане, я остаюсь с вами!» Читая, мадам Удино выглянула в окно и увидела автора прокламации вместе с его штабом. Он тоже спешил в Рамбуйе.
Мадам Жюно, чей муж недавно сошел с ума и покончил с собой, не бежала из города — не из-за преданности человеку, который возвысил ее мужа от сержанта до герцога, а из-за письма от другого старого друга, Мармона, в тот момент старшего по званию военачальника в Париже. Оставшись со своими домочадцами и четырьмя маленькими детьми, она тоже зашила бриллианты в корсет и, не зная, что делать дальше, написала Мармону, который тогда вел переговоры с союзниками. Несмотря на бесчисленные обязанности, он ухитрился найти время для ответа; и его письмо помогает объяснить его поведение, впоследствии заклейменное как предательство. Он писал: «…Я бы рекомендовал вам не покидать Париж, в котором завтра наверняка будет гораздо спокойнее, чем в любом месте в двадцати лигах вокруг. Сделав все, что было в моих силах ради чести Франции и французского оружия, я вынужден подписать капитуляцию, которая позволит иностранным войскам завтра войти в нашу столицу! Все мои усилия были напрасны. Я был вынужден сдаться численно превосходящему противнику, какое бы сожаление я при этом ни испытывал. Но моим долгом было сохранить жизнь солдатам, за которых я несу ответственность. Я не мог поступить иначе и надеюсь, что моя страна будет судить обо мне справедливо. Моя совесть чиста перед этим судом».
Так Мармон понимал свой долг, и, возможно, история осудила его слишком сурово. В конце концов, все считали, что империя побеждена. Императрица и Жозеф уехали, большинство высокопоставленных лиц бежало по дороге в Версаль, владельцы лавок закапывали свои ценности в садах, и боевой дух Национальной гвардии упал до нуля. В Париже не было никого, чья боевая слава сплотила бы горожан ради обороны столицы. Страх перед грабителями-казаками висел над домами буржуазии, а по трущобам пополз страх перед репрессиями Бурбонов. На четвертом году революции, когда европейские короли наступали на Париж, роялистская прокламация обещала всем цареубийцам по петле. Сейчас армии самодержцев пришли, и кто мог сказать, не будут ли исполнены угрозы двадцатилетней давности? И все же без Дантона или Наполеона, которые могли бы сплотить их, не многие из тех, кто боялся грабежей или палача, готовы были рисковать жизнью на баррикадах. Ни Мармон, ни Мортье, ни старый Монси не обладали достаточным влиянием, чтобы наполнить Париж волей к сопротивлению, и своим сердцем Мармон, тащивший на себе почти всю ответственность, понимал это. Бонапарты бежали. Жозеф ненадолго вернулся, но потом исчез снова в кортеже императрицы и своих братьев, бывшего короля Луи и экс-короля Жерома. Родственники императора в течение всей своей взрослой жизни являли собой неприглядное зрелище, но никогда это не проявлялось столь отчетливо, как в последнюю неделю марта 1814 года. Даже Жозефина, когда-то прославляемая как Богоматерь Побед, бежала из Мальмезо-на в свой замок в Наварре, за каждым деревом видя воображаемых казаков.
30 марта в пригородах произошло жестокое сражение. Пруссаки наступали на Монмартр, вюртембергские отряды и русские — на Роменвиль, австрийцы — на Венсенн и Шарантон. В четыре часа дня пруссаки взяли Монмартр и открыли из тяжелой артиллерии огонь по городу. Дальнейшее сопротивление казалось бессмысленным, и Жозеф, прежде чем отбыть окончательно, наделил Мармона полномочиями вести переговоры.