Однажды утром она спрашивает, куда ты идешь, какие планы у тебя на день? Я молча ем яичницу, а она все талдычит, Габриэл, куда ты идешь? Затем говорит, ты продаешь наркотики? Но она произносит это с таким иммигрантским-тщанием-английского-прононса, хорошенько оглушая «р», что получается, ты подаешь на котики? Я начинаю ржать, но потом мне надоедает, и я говорю, хватит молоть чушь, я собираюсь к друзьям в Южный Килберн, а она говорит, к твоим уголовным друзьям, не знающим, куда себя девать. Я уже наслушался этого дерьма, поэтому говорю, закрой рот, чувак, а она говорит, не разговаривай так с матерью, а я говорю, да хоть как, чувак, а она говорит, я не чувак, я твоя мать, и я запрещаю тебе так разговаривать. Но она вообще не вдупляет, что я от нее на расстоянии космоса, на другой планете, я с древними богами и падшими ангелами. Я вообще не тот, кем она меня считает. Я укус росомахи и язык ящерицы. Я агония тысячи изгоев. Скажи, куда ты идешь, говорит она. А я ей, или что? Я уже взрослый, я могу делать, что, блядь, захочу, и по-любому, ты никогда не разрешаешь мне приводить сюда Йинку или кого-то из моих братанов, так какого хуя я должен весь день здесь сидеть? Она говорит, я не разрешаю этой девке приходить сюда, потому что она мне не нравится. Я говорю, как она может тебе не нравиться? Ты ее даже не знаешь. А мама говорит, потому что она тебе не ровня. У меня закипает мозг, и все слова, которые хотели сорваться с языка, разбегаются. Я встаю и подхожу к ее столу в гостиной, где у нее лежат фотографии со мной и братом. Я рву на мелкие кусочки все фотографии с собой и разбрасываю по полу. Надевая кеды «Найк» в прихожей, я поднимаю взгляд и вижу последнюю работу мамы, висящую на стене надо мной: доска, пастозно покрашенная маслом, к ней приклеена пара белых детских ботиков – моих ботиков, когда мне было года два, – и под ними высушенная семянка какого-то растения. И все это вставлено в оконную раму, покрашенную свинцовыми белилами, которую мама нашла на помойке. Я выкатываюсь с хаты.
Прошлый раз, когда у нас была разборка, я пошел гулять и бросил кирпич в окно кухни одного дома чуть дальше по улице, где за столом обедали люди.
На этот раз я набираю дяде Т, и он говорит, что достал лиловый сорт. Я говорю, хочу два косяка, Т, сейчас буду. Он говорит, без проблем, сынок, слушай во чего – и кладет трубку.
Я иду по Хэрроу-роуд, глубоко дыша. Запах выхлопных газов, горячий и сладковатый. Но чувство, которое взбаламутила мама, не проходит, оно все еще выкручивает мне сердце.
На перекрестке с красным супермаркетом на углу, где ночью крутится вся шушера, я перехожу дорогу. Машины стоят. Красный свет. Я прохожу между двумя конями. Конь слева от меня дергается вперед, толкая меня в ногу, от чего я приседаю. Я поворачиваюсь и смотрю на водилу, типа, ты обдолбался, что ли? Он зырит на меня и хмурится. Кислая рожа. Словно жует свои губы. И показывает средний палец. Я подхожу к нему, открываю дверцу и три раза резко бью в табло, пока его глаз не наливается кровью, реальнее любого цвета, что я видел сегодня, и на моей черной перчатке остается темный влажный след. Слух возвращается ко мне. Автобус, который за ним, начинает гудеть. Этот чувак вырывается из ряда на встречную, пересекает ее, выскакивает на тротуар и врезается в фонарный столб. Я иду своей дорогой. Мне нужно к дяде Т, заценить этот лиловый сорт и утопить штуку, пляшущую у меня в груди, хотя прямо сейчас мне как бы хорошо.