Долго смотреть на картину он не мог — это действовало усыпляюще, и потому взгляд его нехотя скользнул к другой стене. Изображение голой женщины смутило его. «Эка старый греховодник какой... Грех, Пётр Андреевич. На том свете обязательно взыщется», — думал он, продолжая, однако, ощупывать глазами полотно.
— Батюшки! — засуетился вдруг Толстой, взглянув на часы. — Девять. К государю пора... А ты зачем, отец? — обратился он к Евстигнею.
— С вестями, Пётр Андреевич.
— Коротенько!
Записав всё, что слышал Евстигней у царевича, и трижды подчеркнув то место, где были перечислены фамилии бояр, подбивавших связаться с торговой мелкотой, ремесленниками и ватагами, Толстой с глубоким чувством пожал протодиакону руку.
— И всё?
— Всё.
— А «от юности моей мнози борют мя страсти»? Неужто позабыл прибаутку свою?
— Что диакону дозволительно, то зазорно в протодиаконстве.
Евстигней не шутил, когда проводил границу между диаконством и протодиаконством. Новый сан, близость к Ромодановскому и доброе отношение к нему царёвых птенцов подняли его в собственных глазах. Он уже не скоморошествовал, был скуп на слова и собственного достоинства не терял. Деньги больше не прельщали его. Их накопилось столько, что старость была обеспечена. А с той поры, как «внезапно» умерла Анна Ивановна Монс, отпала и мечта обзавестись собственным каменным домом. Царица пожаловала его таким славным именьицем под Тверью, что лучшего он не мог пожелать. Одного только оставалось добиваться Евстигнею для полного счастья: протопресвитерства. Но он верил в свою планиду и терпеливо ждал.
Толстой очень обрадовался, застав у государя князя-кесаря. Поклонившись Петру, спросив о здоровье царицы, как и Шарлотта, готовившейся стать матерью, он кивнул Ромодановскому и вышел с ним в соседний терем.
Чуть сгорбленная, всегда готовая к поклону спина Толстого, лёгкие вкрадчивые шаги его и топырившиеся, словно раз навсегда настороженные уши вызвали в Петре беспричинный гнев. Так и почудилось ему, что Пётр Андреевич готовит какую-то каверзу, хочет в чём-то его надуть.
Прошлая связь дипломата с царевной Софьей никогда не выходила из памяти государя.
Толстой чувствовал это и лез из кожи вон, чтобы заслужить полное прощение. Петру он служил искренно. Он даже верил, что старается не для Петра, а для родины. Но царю было ясно его стремление обелиться какой угодно ценой. Отдавая должное уму и находчивости дипломата, Пётр был всегда начеку.
И теперь, как только закрылась дверь, он многозначительно подмигнул Александру Даниловичу:
— Большого ума сей человек, польза нам от него немалая. А как взгляну на него, так и хочется за пазухой у себя пощупать: не лежит ли там камень, чтобы выбить ему зубы, ежели вздумает укусить.
Александр Данилович неопределённо помялся.
Увидев это, лейтенант Мишуков решил, что подходящая минута выпалить всё, чему научил его светлейший, наступила.
— Обидно, — по-ребячьи всхлипнул он, — что вы, государь, для верного слуги, Петра Андреевича, камень за пазухой держите, а истинных ворогов не примечаете...
Он взглянул одним глазком на вошедших фрейлин царицы — Варвару Арсеньеву и новую любимицу Екатерины, белокурую Марью Даниловну Гамильтон — и неосторожно продолжал:
— Всё у нас новое... И столица, и флот, и великая сила моряков. А как вспомнишь, что каждому смертный час предопределён, что несть человек бессмертен, головой о стену хочется биться. Куда кинемся мы без тебя?
— Как куда? Иль нету сына у меня?
— Нету! — завопил Мишуков, — Есть печальник ворогов твоих лютых, а сына нету. Глуп он, всё расстроит. Погубит Россию!
— Правду режет, чёрт рыжий! — негромко рявкнул вошедший князь-кесарь.
Пётр и сам чувствовал, что Мишуков говорит искренно, но присутствие женщин, не входящих в число самых близких ему людей, вынудило его наброситься на смельчака с кулаками:
— Молчи, хам!
Только переждав, пока фрейлины отошли в сторону, он похлопал лейтенанта по плечу:
— Сего не болтают на людях... А за правду — спасибо. Всегда правду режь мне, как себе самому. Хоть и сам всё знаю про сына, однако — спасибо...
Арсеньева загнала Ягужинского в угол и что-то сердито выговаривала ему.
— Так его, Варенька! — подзадоривал царь. — Вы что же, господа Сенат, робёночка непорочного забижаете?
Шутка Петра вызвала общий смех. Даже сама Арсеньева фыркнула:
— Ясно, непорочная. Кому и знать лучше, как не вам, Пётр Алексеевич!
Гамильтон, стыдясь за подругу, отвернулась. Несмотря на довольно высокий рост, Марья Даниловна казалась до чрезвычайности лёгкой, как бы воздушной. От всей фигуры её и от скромненького платья веяло совершенною физической чистотой, чем-то уютным, трогательно-ласковым, девственным.
Когда умолк смех, она поклонилась государю:
— Царица вас ищет, мой суврен.
В опочивальне царицы густо пахло пудрой и лекарствами. Екатерина лежала на пуховике, покрытая атласным стёганым одеялом. Её похудевшие пальцы судорожно мяли недошитую крестильную рубашонку.
Пётр заботливо склонился над женой и поцеловал её в лоб, в то место, где в последние месяцы залегло большое жёлтое пятно.
— Что, матка, тяжко?