Она маялась от отсутствия крупных ролей. Но подсознательно сама предпочитала роли небольшие, даже эпизодические. В эпизодах легче существовать отдельно. Главная роль неизбежно предполагает необходимость встроиться в не тобой заданную эстетику. А тут можно творить, выдумывать, пробовать. Чувствовать себя свободной. Свободной до одиночества. Оно к концу жизни становилось все острее. Все мучительнее. Одинокая в искусстве, одинокая в жизни, одинокая в каждом фильме и в каждом спектакле. Она, может быть, оттого и пережила свое лживое и пафосное время, что меньше любого другого артиста была в нем укоренена.
Ростислав Плятт: одинокий протестант
15/12/2006
У Ростислава Яновича Плятта, родившегося в Ростове-на-Дону в семье известного адвоката Ивана Плята и для вящего благозвучия убравшего несколько букв из отчества и прибавившего дополнительную «т» к фамилии, была на редкость счастливая актерская судьба. Насыщенная событиями, богатая ролями, в сущности безоблачная. В этой судьбе ощущалось что-то приятно-импозантное – как и в облике самого Плятта, наиболее импозантного из всех наших комиков. Впрочем, был ли Плятт комиком, вопрос непростой. Строго говоря, комедийных ролей можно насчитать у него побольше, чем у Михаила Пуговкина или Бориса Новикова. И не меньше, чем у Сергея Мартинсона или Эраста Гарина. Но Плятт всей своей актерской статью как-то выламывался из этого амплуа.
В составе его лицедейской природы было нечто, не укладывающееся в стандартный набор комика, – что-то кроме эксцентрики и гротеска. Какая-то своя нота, уникальная и неповторимая, которую он являл обаятельно и артистично и которая располагала к его героям безотказно – даже к тем, кого по роли полагалось «не одобрять». Она узнавалась с ходу – в его неуклюжей долговязой осанке, в его немножко лукавом голосе, в его умном приветливом взгляде. Он вообще (не только в ролях, но и в жизни) был остроумным человеком – но остроумным сдержанно, мягко, отнюдь не искрометно.
Он мог, разумеется (прекрасный же был лицедей!), играть и злых людей. И играл – проходимцев, пошляков, обманщиков. Фашистского офицера в «Смелых людях», эдакого типичного фрица, с моноклем, каким его принято было изображать во фронтовых газетах. Или знаменитого администратора Бубенцова из «Весны». Но даже злостность этой ходячей карикатуры была дурковатая и трусоватая – беззлобная, в общем-то, злостность. Нужно было сильно обезобразить его интеллигентное лицо, заставить поминутно гоготать, долдонить ходячие остроты («где бы ни работать, лишь бы не работать»), чтобы переключить его талант в сугубо комедийный режим.
В большинстве же ролей природная доброта и трагедийная нотка все же мешали называться ему комедийным артистом. Он редко оказывался прокурором своих персонажей. Куда чаще пребывал в состоянии стабильной, обоснованной уверенности в правоте героя. Он вызывал щемящее сочувствие к извозчику Янеку, живущему в «меблирашках» пани Скороход («Мечта»). К непутевому обывателю из «Подкидыша», который, не понимая, что ему делать с «подброшенной» девочкой, кормит ее каким-то варевом, а когда девочка вернулась к родителям, тоскует, места себе не находит. К герою из «Послесловия» Хуциева, неисправимому идеалисту, встающему, заслышав по радио звуки пафосной советской музыки. И даже желчный Бернард Шоу видится нам в его исполнении теплым и добрым дедушкой, который любил и умел пошутить.
Главное орудие комика – иронию – Плятт обыгрывал на свой лад, в своем безразмерном диапазоне. Он играл добродушно-насмешливую иронию (Нинкович в «Госпоже министерше»), трагическую иронию («Семнадцать мгновений весны»), горькую иронию («Милый лжец»), трогательную и сентиментальную («Дальше – тишина»). Со всей специфической виртуозностью своего дарования он являл иронию в дубляже: например, говоря голосом короля в фильме «Фанфан-тюльпан» или становясь авторским голосом в «Скандале в Клошмерле». Но вряд ли случайно он запомнился зрителям не столько ролями мелких фатов, горе-администраторов и самодовольных королей, сколько пастором Шлагом, смешно идущим на лыжах. И вряд ли случайно с возрастом его облик обрел спокойное благородство, которое совсем не характерно для комиков. Он единственный в нашем театре и кино создал нишу странноватого человека, скромного, тихого, вечно одинокого протестанта, не то чтобы активно возражающего против несправедливости, а просто не умеющего жить по законам недоброго и трижды безумного мира.