И тут, в этой душной, насыщенной запахом жаркого пота толкотне, Марья Трофимовна услышала вдруг такое, что вместо того, чтобы двигаться со своей очередью, выступила из нее и пошла назад пятки за двумя мужиками, стоявшими в другой очереди, и если аура, что окружает человеческое тело, может принимать форму того органа, который сейчас важнее всего для человека, то аура Марьи Трофимовны повторила бы все завитки ее ушной раковины.
– А чего ж думаешь, – с важным видом человека, обладающего секретной информацией, говорил один из этих мужиков другому. – Чего ж, думаешь, и бывает! Отдает государство положенный процент, сам свидетель. У нас в смежной бригаде, я лично их знаю… дом они по Советской, второй угловой от Ленина, представляешь его? Вот они его рушили и клад нашли. Трое их было. Рушили – и в стене ниша. Подсвечники, монеты золотые, серебро столовое. Во время революции, наверное, спрятали. Район-то какой. Дворянский да купеческий. Спрятал кто-то и не вернулся. Ну и чего с монетами этими делать? Куда с ними? Никуда, только приключения себе на шею искать! Сгребли все в один узел – и в милицию. Там опись, чин по чину… И выдали потом их процент. Ну, может, и обманули на сколько-то, но по три тысячи на нос пришлось. Три тысячи ни за что ни про что – плохо, что ли? Кто откажется?
– Не, ну бывает, ну конечно, я спорю, что ли, – сказал второй мужик, признавая свое поражение в каком-то их, неведомом Марье Трофимовне споре, и ни с того ни с сего, сделав страшные глаза, наклонился к Марье Трофимовне. – А ты чего, бабка, шпионишь стоишь? Шпионить нехорошо. Геть отсюда!
И Марья Трофимовна, ни словом не попереча ему на его грубый окрик и даже не чувствуя в груди никакой обиды за то, повернулась и принялась выбираться из жаркой людской толчеи на улицу. Она забыла, зачем находилась здесь, в этой толчее, зачем провела в ней целый час своей жизни, – ноги несли ее к выходу, скорее, скорее отсюда, домой, рассказать старому, и не ноги несли ее, а снова, как было, когда вышла из церкви, словно бы влекло ее по воздуху, словно бы летела, а ноги лишь перебирали по земле. Молитва ее была услышана, принята – и ответ дан.
Она вывалилась из магазинной спрессованной духоты на крыльцо, под ослепительное белое солнце, и подтверждением явленного ей только что ответа ступил к ней из белого солнечного сияния, по широкой, просторной белой лестнице, с ласковой улыбкой на лице, блистая нимбом вокруг головы, некто, протянул к ней ласковым, щедрым движением руки, словно бы раскрывая их для объятия…
– Господи, воля твоя! – сказалось в Марье Трофимовне, и она хотела это сказать вслух, и рука ее потянулась осенить себя крестом, но ничего не произнесла, и рука не поднялась – сознание у нее помутилось, и она грохнулась на камень крыльца, выставив на всеобщее обозрение все в шишкастых жгутах вылезших наружу голубых вен, толстые и дряблые свои ноги.
4
Потом, позднее, вспоминая об ее обмороке на магазинном крыльце, Игнат Трофимыч говорил обычно: «Да это ты настоялась, тебе дурно и сделалось». «Ага, конечно, – отвечала Марья Трофимовна. – Стояла себе внутри и стояла – все ничего. А как на воздух – тут “настоялась”». «Чего удивительного, – ответствовал Игнат Трофимыч. – Заглотила свежего кислорода – организм и не принял». «Тьфу, дурень старый! – начинала сердиться на него в этом месте Марья Трофимовна. – Видение мне было, понятно? Его и не выдержала». «В мозгу у тебя это видение было», – говорил Игнат Трофимыч. «Сам в своем мозгу разберись, потом в мой лезь», – неизменно чем-нибудь вроде этого отвечала ему Марья Трофимовна, и так они и оставались каждый при своем, каждый, впрочем, в этом своем несколько усомненный.
Но, как бы там действительно ни было, а суть в том, что, когда доставили Марью Трофимовну на вызванной «Скорой помощи» в приемный покой, ни повышенного давления, ни учащенного сердцебиения, ни всяких прочих сопутствующих перегреву организма явлений у нее не оказалось. Более того: придя в себя и немного очухавшись, она с такой резвостью вскочила на ноги, что потрясла присутствующих в приемном покое врачей до самого основания их знаний, и они не стали удерживать ее у себя. А если б и стали, едва ли бы это им удалось. Марья Трофимовна так стремилась скорее домой, что смела бы на своем пути все преграды, поставь бронетранспортер – и тот бы перевернула.
– Трофимыч! Трофимыч! – ворвалась она во двор.
– Ну так и как ты ее за клад-то выдашь? – спросил Игнат Трофимыч, когда Марья Трофимовна поделилась с ним своим откровением. – Как? Думаешь, нет? Клады – это монеты всякие, изделия… ну, если б еще песок золотой.
– Дак размять, и дело с концом, вот тебе и песок, – обрадовалась Марья Трофимовна, попыталась раздавить пальцами скорлупу, но ничего у нее не вышло – все равно как если б попробовала раздавить консервную банку.
– А, и с концом! – Игнат Трофимыч усмехнулся.
Но мысль о кладе, видела по его построжевшему лицу Марья Трофимовна, крепко застряла в нем, и ее только нужно было раздуть пошибче.