Фролову пришлось задержаться. Они выпили чаю и съели целый противень карельских пирожков. Между ними стояла сахарница и пузатый чайник со среднеазиатскими узорами; Фролов делал вид, что разглядывает узоры, а сам украдкой косился на Сережу. Сережа был непривычно молчалив; казалось, на ссору ушел весь запас его сил. После завтрака он удалился в комнату, где обложился рукописями и книгами. В доме стало безжизненно-тихо, и только иногда, прислушиваясь, Фролов замечал шуршание страниц.
Сидеть без дела было трудно, поэтому Фролов нашел на чердаке молоток и прибил вешалку. Заодно заменил перегоревшую лампочку и проверил утеплитель на крыше. День прошел за хлопотами по дому, а за ужином Сережа предложил остаться с ночевкой.
Фролов пробормотал что-то невразумительное — вроде того, что может лечь спать на пол. Сережа смерил его взглядом и вздохнул. Спать легли вместе.
Ночью Фролову снилась тьма. Затем из тьмы появился просторный зал. Фролов стоял посреди необъятного серого пространства. Своды потолка уходили ввысь и терялись в чернильно-синем небе.
Немного погодя глаза привыкли к полумраку. Он начал понимать, где находится. Это был зал судебных заседаний, но причудливый и мало похожий на реальность. Под потолком возвышалась трибуна. За ней кто-то был, но Фролов не мог разглядеть, кто именно. На скамье подсудимых виднелись едва различимые серые тени; почти сливаясь со стенами, они сидели, низко опустив головы. А в центре зала в глубоком железном кресле, напоминающем инквизиторское, сидел Сережа.
Он был юн — лет двадцать, не больше, — бледен и страшно напуган, но даже в этом состоянии вызывающе ярок: от него исходило свечение. Сама жизнь пульсировала в нем огненным шаром. Шар освещал и Сережу, и кресло, и пространство вокруг. Свет доходил до скамьи подсудимых и там затухал, столкнувшись с невидимой стеной отчуждения.
Фролов перевел взгляд на скамью и заметил, что у теней появились лица. Тот, что сидел в первом ряду, оказался дядей Яшей. Рядом с ним замер один дяди-Яшин друг… Тимур, что ли?.. Точно Тимур. Еще дальше — безучастный ко всему тщедушный мальчик лет пятнадцати. За его спиной из тьмы выступали Марьяна и Катя.
— Эй, — сказал Фролов.
Никто из подсудимых не шелохнулся. Фролов позвал дядю Яшу, но тот не услышал, попробовал заговорить с Тимуром — тоже без толку. Постепенно до него дошло, что тени за скамьей подсудимых не могут ни слышать его, ни видеть. За эту незримую стену не проникал не только свет, но еще и звук.
Вдруг под сводами эхом прокатился голос:
— Слушается дело… возмутительное нарушение порядка…
Голос показался Фролову знакомым. Он вытянул шею и даже встал на цыпочки, силясь рассмотреть, что там наверху. Наконец увидел: за трибуной возвышался судья в пышном белом парике. Его мать. Точно такая, какой он запомнил ее в детстве — серолицая женщина средних лет со сжатыми в нитку губами. Мать держала в руках большой деревянный молоток и глядела свысока.
Фролов оглянулся на Сережу, опять посмотрел наверх, на мать, и вдруг понял, что случится. Скоро мать возьмет молоток, стукнет по трибуне, и огонь внутри Сережи потухнет. Его засосет это серое… бесформенное… бесплотное, чем бы оно ни было.
Тут Фролов вскрикнул и проснулся.
Он лежал на кровати рядом со спящим Сережей. Одеяло скомкалось и вылезло из дырки в пододеяльнике. Сердце загнанно колотилось, спина прилипла к простыне. Фролов вцепился в Сережину спину и дышал ему в шею. Дышал очень громко, захлебываясь. Каким-то чудом Сережа не проснулся, и еще минуты три Фролов, успокаиваясь, вдыхал запах его плеча и затылка.
Тогда он первый раз задумался о том, чем на самом деле было его проклятие. Может, проклятие не в противоестественной страсти? Если проблема только в этом влечении к Сереже, разве бы он мучился все прежние годы, когда никакого Сережи не было и на горизонте? Нет, проклятие нависало над ним всегда — и тогда, когда он грешил по-настоящему, и тогда, когда жил по всем правилам. Даже не совершив ничего преступного, он уже называл себя преступником, ждал расплаты за неслучившееся. Втягивал шею в плечи, пригибал спину, пятился в темноту — не дай бог попасться кому-нибудь на глаза, не дай бог привлечь к себе толику внимания.
Всю жизнь он рвался назад, в темноту и глубину времен. Ему так и не удалось полюбить себя — да и как вообще можно любить что-то столь жалкое и трусливое. Нет, любовь и счастье были не для него; они, как солнце, светили кому-то другому, пока он прятался в тени.
Такие мысли даже не уязвляли Фролова, в них не было ничего нового и ранящего. Он давным-давно с этим свыкся. Лишь одна мысль тянула на внезапное озарение: как же он объяснит все это Сереже? И надо ли объяснять? Сережа с детских лет купается в лучах жизни; живет, не боясь, потому что знать не знает,