— Да,— ответила Марико, улыбнувшись ей, как улыбалась всем, своей милой улыбкой. Но когда няня, убирая посуду, взялась за белое блюдце с остатками яичного желтка, улыбка на лице Марико сразу погасла. Она уже не раз задерживала пристальный взгляд своих серо-голубых глаз на морщинистых руках няни с бескровными ладонями, словно вылинявшими от бесконечных стирок. И каждый раз при этом перед ее глазами всплывали чьи-то другие руки: крупные, узловатые, черные, как сажа. Маленькая Марико (сколько ей было тогда лет, она не помнит) так же вот, как сейчас, лежит в постели, и черные руки подают ей белую, как снег, тарелку. Из того, что было в раннем детстве, там, дома, Марико долгое время смутно помнила одно только море: безбрежную синюю гладь, простиравшуюся за окном; впоследствии она решила, что, по-видимому, это был пролив Золотые Ворота 23. Но в больнице, взглянув как-то на натруженные руки няни, она неожиданно вспомнила чьи-то очень похожие, но только совсем черные руки, протягивающие ей белую тарелку. Где-то в уголке детской памяти сохранилось воспоминание об этих черных руках. Возможно, что и тогда Марико была больна и что руки эти принадлежали служившей в доме негритянке, присланной ухаживать за ребенком. Марико обычно оставалась одна. Отец с матерью не бывали дома целыми днями. Но этого Марико не помнила. Не помнила она и того, как после смерти родителей ее привезли в Японию. Управляющий местным отделением банка, связанного с предприятиями Масуи, по его просьбе отправил девочку с японской семьей, возвращавшейся на родину. Обо всем этом Марико узнала значительно позже, когда подросла. Если не считать моря, никакие воспоминания до сих пор не связывали ее с тем домом, где она провела раннее детство. Она не помнила о нем ничего, как не помнит ребенок своей жизни во чреве матери. Но море, вернее, его неоглядную23 , уходящую в бесконечную даль сверкающую лазурь она запомнила. Помнила она также — или ей это только казалось,— что это дивное зрелище открывалось ее взору, стоило только взобраться на стул, стоявший на расстоянии какого-нибудь шага от окошка. Ни игрушек, раскиданных23 повсюду, ни большущей собаки, ластившейся к ней, ни книжек с картинками, ни сластей, которыми ее угощали, она не помнила. Лишь безбрежная, сияющая синяя гладь сохранилась в памяти девочки. В ней заключался весь ее мир, она была единственной ее отрадой, единственной ее страстью, единственным символом того, что носит23 название «жизнь»!