— Да и весь реквизит недавно отправили. Сколько же я хлопот причинил его сиятельству графу Хидэмити, не знаю даже, как и благодарить.
— Нечего его благодарить,— резко оборвал Мунэмити. Тон был столь резок, что казалось, будто вдруг поднялась и нанесла удар длинная, под стать его длинному телу, рука Мунэмити, сидевшего в чопорной позе спиной к парадной нише. Мандзабуро, словно его и в самом деле ударили по щеке, покраснел и с испугом уставился на внезапно изменившееся лицо своего собеседника. Брови Мунэмити сошлись, между ними вспухли морщины, губы были закушены, ноздри чуть раздувались. Таким становилось лицо Мунэмити, когда им овладевал гнев. Но Мандзабуро еще ни разу не видел у него такого злого лица и никак не мог взять в толк, что в сущности так его рассердило. Сконфуженный и растерявшийся, он напоминал ребенка, которого выбранили без всякой на то причины, и, глядя на его лысую голову (именно благодаря лысине он мог теперь танцевать без маски и «Белую цаплю» и «Орангутанга»), на его покорную позу и недоумевающее ребяческое лицо, Мунэмити смягчился. Улыбка снова тронула его губы. И он произнес тоном глубочайшего убеждения:
— Запомни, что я тебе скажу. Большая доля ответственности за то, что Япония оказалась сейчас в беде, ложится на таких, как Хидэмити. Ведь это они носились с политикой продвижения на материк, они пресмыкались перед военщиной. Так что невелика заслуга, если он и помог тебе отправить багаж. Свою-то рухлядь всю до последней, тряпки он давным-давно отослал в безопасное место. А вот ее-то и следовало бы обратить в пепел. Зато из твоих вещей ни одна не должна пропасть. Потому что каждая из них — неоценимое сокровище с точки зрения искусства.
— Но если уж вы так изволите говорить, то...— голос Мандзабуро пресекся, и он кашлянул.
В словах Мунэмити прозвучали новые нотки, глубоко тронувшие старого актера, хотя он привык к дружескому вниманию Мунэмити к себе. И под влиянием минуты Мандзабуро уже невольно заговорил об эвакуации, вопрос о которой обсуждался давеча в конторе домоправителя, не задумываясь над тем, будут приняты его советы или нет. Начал он с того, что чувствует себя весьма неловко: Мунэмити остается в Токио. А вот маски, костюмы и весь театральный реквизит Мандзабуро перевозят — это бы еще куда ни шло, но и сам он с семьей бежит в безопасное место. Повторив эту фразу на несколько ладов, он добавил:
— Я уже осмеливался говорить вам об этом и раньше, но маски и костюмы, хранящиеся у вас,— это действительно сокровища из сокровищ, и именно их-то раньше, чем мои вещи, следовало бы отправить в первую очередь. Если вы скажете мне: подготовь, мол, их к отправке, я могу завтра не ехать и охотно выполню ваше поручение. Благодаря вашим заботам все, что следовало сберечь, эвакуировано, и совесть моя перед предками теперь спокойна, самому же мне некуда спешить.
— Не говори глупостей, Мандзабуро!
— Не смею спорить.
— Разве маски и костюмы играют сами?—обрушился на него Мунэмити.-—Играешь ты, надевая их. Они оживают только с тобой. Главное ты. Без тебя они мертвы. Как же можно этого не понимать? Поэтому я и говорю: уезжай как можно скорее из Токио. Случись что с тобой, маски и костюмы, будь они трижды спасены, станут таким же хламом, как и прочий людской скарб. Они становятся подлинным сокровищем лишь тогда, когда их оживляет искусство. А если эти вещи попадают в руки не настоящего артиста, а какого-нибудь жалкого комедианта, то каким бы замечательным мастером ни был изготовлен весь этот реквизит, они все равно мертвы. Уж ты-то должен понимать это лучше других.
Обычно Мунэмити обменивался с собеседником двумя-тремя фразами, а затем прибегал к переписке вместо разговора, но с Мандзабуро он вел себя совсем по-другому. Да и с Мандзабуро он редко когда бывал так разговорчив, как сейчас. И если его гладкие, как у женщины, неестественно бледные, худые щеки чуть порозовели, то виной тут были не лучи послеполуденного зимнего солнца, щедро лившиеся через боковое окно гостиной.