Дул резкий, порывистый ветер. Роща, тянувшаяся от кладбища, то шумела, как бурный поток, то вдруг затихала. Шквалистый ветер лишь подчеркивал глубокую тишину, наступавшую после каждого порыва. Воздух был теплый и влажный. Среди разорванных облаков проглядывала поздняя луна.
Издалека донесся медленный, ленивый бой часов, висевших в конторе домоправителя. Пробило одиннадцать.
Взяв у Мунэмити пустую чашку, Томи поставила ее на поднос и привстала, чтобы принять его хакама, которое он обычно снимал, отправляясь в спальню. Однако Мунэмити даже не сделал попытки подняться и лишь уложил в футляр лежавший у его колен веер (
— Мне нужно поговорить с тобой, Томи!
Лицо Мунэмити было освещено сбоку белым светом настольной лампы под матовым абажуром; благодаря плотным занавесям в коридоре не было надобности в затемнении. Он улыбался, голос его звучал ласково. Но что-то в его тоне заставило Тойи вздрогнуть. Ее черные, удли* ценные, как косточки хурмы, глаза с непривычной робостью и смущением смотрели на него снизу вверх.
— Что вы соблаговолите мне сказать?
И это спросила Томи, которая обычно безошибочно угадывала, что хочет сказать Мунэмити, еще до того, как он успевал раскрыть рот.
— Если ты хочешь, я могу и тебя отправить в Кикко или куда-нибудь еще.
Щеки Томи, даже лицо и шея залились краской. И верно, он разгадал ее тайные помыслы. Однако никогда они не оформлялись в ее сознании в определенную мысль, а просто какая-то смутная надежда, или вернее ожидание, гнездилась где-то в глубине ее души. Возможно, сейчас ей больше всего стало стыдно именно оттого, что он, оказывается, давным-давно уже понял ее тайные мысли, а она до сих пор об этом и не подозревала. Зато теперь она с отчаянной решимостью ухватилась за его слова.
— А разве я не могла бы поехать, сопровождая вас?
— Неужели ты думаешь, что я собираюсь трогаться с места?
— Нет, но мне хотелось знать, что вы об этом думаете?
— Ха-ха! Ты с чего это отвечаешь вопросом на вопрос?
Мунэмити произнес эти слова шутливым тоном, даже засмеялся, но тут же замолк, и лицо его приняло отсутствующее выражение. Нет, вовсе не потому, что его раздражали вопросы Томи. Он знал, что Томи с ее чуткостью и редкой проницательностью способна понять все, что бы он ни сказал. И потому-то она не могла быть для него таким собеседником, как Мандзабуро, сейчас оба они чувствовали одно и то же: если уж приходится говорить, то лучшей минуты не выбрать. Лицо его вновь потеплело, и он произнес просто и спокойно, как будто вел самый обыкновенный деловой разговор:
— У нас в народе говорят: рано или поздно приходит час расплаты. Наступил этот час и для меня. Взять хотя бы нынешнюю войну. Я знал, что она не кончится добром, безучастно смотрел как на неизбежную глупость, меня лично не касающуюся, на все, что творила военщина, и в частности люди вроде Хидэмити. А оказалось, это все равно что смотреть безучастно на пожар. А бежать теперь, когда дело приняло такой оборот,— это значит уподобиться зеваке на пожаре, который и пальцем не пошевелил, чтобы зачерпнуть ведро воды, а когда огонь добрался до его собственной крыши, начал с перепугу метаться и суетиться. Это даже не трусость, это гнусность. Неужели ты хочешь, Томи, чтобы я поступил вроде этого зеваки? А? К тому же в будущем году мне стукнет семьдесят. В сущности мне уже все равно, что и как будет. Но ты ведь не обязана погибнуть вместе со мной. Поэтому, как я уже говорил, ты можешь уехать в любое безопасное место.
Томи слушала, чуть нахмурившись, и не спускала с Мунэмити широко открытых глаз. Потом резче обозначились у нее припухлости под глазами, опустились веки, прикрывая черные блестящие миндалевидные глаза, и вдруг из них хлынули слезы. При последних словах Мунэмити мокрая от слез щека судорожно дернулась, как у человека, страдающего тиком. Обе руки, до того чинно лежавшие на коленях, закрыли лицо. Томи задыхалась, пытаясь сдержать рыдания, и с трудом проговорила:
— Куда же я поеду от вас! Пощадите меня.