– И тем вечером, – продолжает Хадсон, не расслышав моего вопроса, – ко мне в комнату пришел папа, сел на мою кровать и сказал, что слышал, что мама употребила плохое слово, но потом извинилась, и спросил, все ли у меня хорошо. И я сказал, что думаю, что хорошо, но для меня сегодняшнее событие стало шоком. И он сказал мне: «Хадсон, ты должен понять. Ты не такой, как все. Твоя мама и я… мы не понимаем геев. Когда ты сказал нам, что ты гомосексуал, мы подумали, что, может, это конец, что ты больше не наш сын. Мы очень беспокоились. Но потом смирились. Не этого мы для тебя хотели… но все нормально. Но такие вещи, как косметика, трансвеститы, танцы в нижнем белье с боа из перьев на платформе на гей-параде – все это не ты. Это… удел фриков. И, думаю, это признак слабости духа. Я хочу сказать, что именно общество толкает их на то, чтобы быть этакими фифами, танцующими в коротких шортах. Но ты особенный. Ты сильнее этого. Ты смотришь на людей и говоришь: «Да, я гомосексуал, но я не девчонка». И я горжусь этим. Горжусь тем, что ты такой сильный. И, считаю, это все, что хотела сказать тебе мама. Что мы гордимся тобой. О’кей?» И я ответил ему: «О’кей», и он ушел.
– Но все это было далеко не о’кей, – говорю я. – Это было ужасно.
– Все дело в том, – отвечает Хадсон, снимая свою руку с моей ноги, – что мне понравились его слова о том, что я особенный. И… я думаю, он прав.
На какое-то мгновение кордебалет перестает танцевать у меня внутри. Потом он опять пускается в пляс, но оркестр отчаянно фальшивит. И сбивается с темпа.
– В каком смысле прав?
– Я считаю, что следование стереотипам означает слабохарактерность. Быть таким, каким все тебе говорят, – стыдно. Быть более… мужественным – признак силы. Я думаю, что это лучше.
– Это смешно. Моя команда только что надрала вам задницы в образах сверхледи.
– Вот почему я так разозлился. Но… я понимаю, что ты хочешь сказать. Что одежда не имеет никакого значения. Косметика не имеет никакого значения. И, может, здесь оно и так. Но у нас дома? Ты знаешь, что произошло бы со мной, если бы я обрядился в то же, что и ты, в моем родном городе? Или держался бы за руки с одетым так парнем?
– Думаю, если бы ты держался за руки с мальчиком, засранцам-гомофобам было бы до лампочки, во что он одет.
– Может быть. Но, может, они хотят от нас лишь того, чтобы мы были такими, как они.
– Ну и пошли они куда подальше, если они действительно хотят этого. Ты сказал, что мы можем быть лучше. Но быть такими, как они, это не лучший вариант. Мы способны сделать все, что способны сделать натуралы, тут ты прав, но квиров делает особенными то, что мы не обязаны делать чего-то, если не хотим этого делать.
– Я… не знаю, достаточно ли я смел для этого. – И когда я слышу эти его слова, пляски в моей груди прекращаются. Танцоры сбиваются в кучу. Мое сердце обливается кровью.
Я беру его руку и сжимаю ее.
– Лапонька моя, ты очень смелый.
– С тобой… – Он смотрит на наши руки, мой лак для ногтей проглядывает между его пальцами. – Откуда ты знаешь? – внезапно спрашивает он. В лесу стоит тишина. Не щебечет ни одна птичка.
– Знаю что?
– Что именно я говорю каждый год. Что я всегда говорю, что люди могут быть лучше?
Ну что ж. Игра окончена. Теперь или никогда. Пришло время моего главного выхода на сцену. Дыши глубже, Рэнди. Словно тебе предстоит сольное выступление.
– Потому что ты говорил это мне каждый год.
– Что?
Я встаю. Произносить монологи нельзя сидя. Я стою перед ним, беру его за обе руки и стараюсь выглядеть любящим и искренним. Это не часть плана. Я хотел облегчить ему узнавание меня. Хотел показать все стороны меня, пока еще неизвестные ему, а затем признаться во всем, когда мы будем счастливыми и преисполненными любви. Комбинезон в этом смысле был безопасен, потому что это костюм, превью, а не что-то такое, что он воспринял бы на полном серьезе. Я не знаю, любит ли он еще меня – хотя думаю, что любит, но в данный момент мы не счастливы. Не то, что было раньше. И я ничего не облегчил ему.
– Меня зовут Рэндал Капплехофф.
– Я знаю. – Он явно пребывает в замешательстве.
– И это мой пятый год в лагере «Открытая страна».
Он выдергивает свои руки.
– Что?
– Все другие годы я был Рэнди, – говорю я, немного отходя от него, а потом возвращаясь. – И я выглядел иначе. Мои волосы были длиннее, а сам я был упитаннее. И каждый год я принимал участие в спектаклях. Я всегда был ребенком из седьмого домика. В прошлом году я играл Домину в «
Он смотрит на меня, нахмурив брови, и по его глазам я вижу, что он узнал меня. А еще, что ему больно.
– Почему? – спрашивает он.