И вот, снова оказавшись на волосок от смерти, в лесу она вдруг натыкается на бруснику, чей вкус и вид комментирует так: «Тут „златистогрезный черный виноград“…», – она точно помнит, что прокричала эти слова Игоря Северянина (Г 374).
Гинзбург использует повествовательную перспективу от первого лица, не рассматривая это как литературный прием, который можно было бы заменить каким-нибудь другим (аукториальным рассказчиком). В ситуациях эмоционального потрясения (растроганности, страха) литературность словно бы выносится за скобки, как будто двойничество автора и рассказчика от первого лица временно отменяется и она обращается к читателям напрямую. Язык отстраненного наблюдателя здесь как бы сменяется «лично» окрашенным языком аффектов: боли от утраты старшего сына, чувств к возлюбленному, шока при поступлении на работу в детский комбинат[510]
. Сокрушение об этих оставленных детях, с которыми ей позволяют работать целый год после изнурительного труда на лесоповале, ее признание, что к ней вернулась способность плакать, аффективно затрагивают читателя.Столкновение с этой другой стороной лагеря, с условиями, которые она не может изменить на благо этих детей, не умеющих ни говорить, ни петь, ни рисовать, в буквальном смысле лишенных любой возможности духовно-психического развития, доводит ее, вдобавок напоминая о собственных оставленных детях, до слез, и о своем волнении она без обиняков сообщает читателю. В таких пассажах она добивается аффективной непосредственности, сильно воздействующей на читателя, но вместе с тем дает понять, что остается наблюдателем: вот она замечает двух маленьких близнецов, которые благодаря запретным длительным свиданиям с матерью выучили слово «мама» и в состоянии узнать дом на рисунке, который показывает им Гинзбург, но поскольку изображенную кошку они не узнают, она делает вывод, что детдомовцы полностью отрезаны от природы и окружающего мира. Сообщения, подобные этому рассказу о деткомбинате, а потом и о грудничковом изоляторе, редки в текстах о Колыме. В пример можно привести разве что образ детдомовцев у Ванды Бронской-Пампух. Гинзбург стремится подробно изобразить все обстоятельства (когда матерям разрешается кормить грудью; что происходит, когда у матерей пропадает молоко; как ведут себя матери-уголовницы). В изоляторе для смертельно больных младенцев ее снова захлестывают чувства:
Но оставшись впервые на ночное дежурство, почувствовала почти непереносимый приступ тошноты душевной.
Вот они лежат – маленькие мученики, родившиеся для одних страданий. У того годовичка с приятным круглым личиком уже начался отек легких. Он хрипит и судорожно дергает руками с ярко-синими ногтями (Г 385–386).
Далее следуют, например, такие образы:
Эта пятимесячная дочка двадцатилетней матери-бытовички уже давно лежала здесь, в изоляторе, и каждая дежурная при передаче смены говорила: «Ну, эта, наверное, сегодня…»
А она все теплилась. Скелетик, обтянутый стариковской морщинистой кожей. А лицо… Лицо у этой девочки было такое, что ее прозвали Пиковой Дамой. Восьмидесятилетнее лицо, умное, насмешливое, ироническое. Как будто все-все было понятно ей, на короткий миг брошенной в нашу зону. В зону злобы и смерти.
Я колола ее большим шприцем, а она не плакала. Только чуть покряхтывала и в упор смотрела на меня своими всеведущими старушечьими глазами. Умерла она перед самым рассветом, близко к тому рубежу, когда на безжизненном фоне белой ночи Эльгена начинают мелькать неясные розоватые блики.
Мертвая – она опять стала младенцем (Г 386–387).