Александр Гладков писал о Пастернаке в тот период: «Мне почудился за всем этим какой-то вызов кому-то, вызов очень одинокого, отчаявшегося и уставшего от одиночества и отчаяния художника». В декабре, сразу после публикации «Доктора Живаго» в Италии, Гладков видел Бориса в Москве на гастрольной постановке Гамбургского театра – давали гетевского «Фауста». «За ним в антрактах[467]
толпой ходили иностранные корреспонденты, – вспоминал Гладков. – Кто-то из них сунул ему в руку томик «Фауста» в его собственном переводе, и его стали фотографировать. Прежний Б. Л. счел бы это нескромной комедией, а этот, новый, покорно стоял в фойе театра с книжкой в руках и позировал журналистам при вспышках магния. Видимо, он считал это нужным для чего-то, потому что представить себе, что ему это было приятно, я все равно не могу. Мировая слава нагнала его, но он не казался счастливым. И в искусственности позы и в его лице чувствовалась напряженность. Он выглядел не победителем, а жертвой».Летом 1958 года усилились слухи, что Пастернак станет лауреатом Нобелевской премии по литературе. Ларс Гилленстен, секретарь Нобелевского комитета, утверждал, что Пастернака выдвигали на Нобелевскую премию каждый год с 1946-го по 1950-й, в 1953 и 1957 годах. Альбер Камю уделил внимание[468]
Пастернаку в своей нобелевской речи в 1957 году, а годом позже номинировал его на премию. Это была уже восьмая номинация Бориса.В мае Пастернак писал[469]
Курту Вольфу, своему американскому редактору в издательстве6 октября Борис писал Жозефине, опять-таки на корявом английском: «Если Н[обелевская] премия[470]
этого года (как порой говорят слухи) будет присуждена мне и возникнет необходимость выехать за границу (весь этот вопрос по-прежнему темен для меня), я не вижу причин не попытаться взять с собой в эту поездку О[льгу], если только дадут разрешение, не говоря уже о вероятности моей собственной поездки. Но видя трудности, связанные с Н[обелевской] пр[емией], надеюсь, что ее присудят другому претенденту, полагаю, А. Моравиа».[471]23 октября Шведская академия словесности и языковедения объявила, что Нобелевская премия по литературе будет присуждена Борису Пастернаку «за его важный вклад в современную лирическую поэзию, а также в великую традицию русских прозаиков». Несмотря на неослабевающий ливень, к воротам дачи Бориса слетелись иностранные корреспонденты с камерами наготове. Когда журналисты стали спрашивать, как он отреагировал на эту новость, он ответил под щелчки фотоаппаратов: «Получение этой премии наполняет меня великой радостью, а также оказывает мне большую моральную поддержку. Но моя радость сегодня – одинокая радость».
«Вот улыбающийся Б. Л.[472]
читает телеграмму о присуждении ему премии, – описывала Ольга сделанные в тот день фотографии, – вот он смущенно стоит с поднятым бокалом, отвечая на поздравления К. И. Чуковского,[473] его внучки, Нины Табидзе… А на следующем снимке, через каких-нибудь двадцать минут, Б. Л. сидит за тем же столом в окружении тех же людей, но боже мой, до чего же у него подавленный вид, грустные глаза, опущенные уголки губ!»Что же произошло за эти двадцать минут? Зинаида, которая в то утро, когда Борис впервые услышал, что ему присудили премию, отказывалась вставать с постели, заявляя, что «ничего хорошего из этого не выйдет», пекла на первом этаже пироги: у нее были именины. Она пыталась не обращать внимания на гомон иностранных корреспондентов во дворе. Внезапно пришел Федин, новый секретарь Союза советских писателей. Не поздоровавшись с Зинаидой, он решительно прошел мимо нее и поднялся наверх, в святая святых Пастернака. Когда четверть часа спустя он ушел, в доме воцарилась тишина. Зинаида поспешила наверх и обнаружила Бориса в обмороке на кровати в кабинете.
Федин пришел, чтобы сообщить: если Пастернак не откажется от премии, против него немедленно будет развязана общественная кампания. У Федина, в доме по соседству, сидел и ждал Поликарпов. Центральный комитет решил, что, поскольку Федин имеет какое-то влияние на Бориса, он и должен быть тем, кто сообщит Пастернаку о решении партии.