Думал без зависти, больше с презрением… Тот небось спал дома, на заботливо взбитой перине. И сам мог послать челядинца в отцовскую медушу — за квасом, за сладкими сушеными яблоками. Мог-то мог — а кого князь взял с собой в Круглицу?
На Радима? Или сюда? Нету у князя для Любима ни дела, ни ласки, ни даже щелчка в лоб…
Вот и снится Люту, будто вынимает он Мстиславича из когтей у змеища — три головы, будто растворяет каменные пещеры, выносит злато-серебро, выводит под белы руки девицу — красу ненаглядную. И сидит на пиру одесную от князя, и не слуга — брат Любим подает ему хмельную чашу, всю в самоцветных каменьях.
Пирует Лют, кладет в рот румяное лебяжье крылышко, утирает с подбородка мед-пиво… А сам слушает, не зовет ли князь, не шумит ли за дверьми кто недобрый, не кричит ли во дворе рыжий петух. Срамота — продрать глаза позже князя! Да еще теперь!
Уезжали они из Барсучьего Леса в один день. Чурила с дружиной, хан Кубрат, викинги на корабле. Было им по пути — речкой до впадения в Рось-Булгу.
А уж там, как засинеет впереди неоглядный вольный простор, разойдутся их дороги. Одна на полдень, другая на полночь…
Поразмыслив, Халльгрим решил не обирать в этот раз и так потрепанного селения. Знал — меряне будут ему за это благодарны. Для лучшего мира с финнами он даже отдал им часть добычи, взятой на синей лодье. Взамен обрадованные барсучане натаскали ему полный корабль всякой снеди — меда, ягод, орехов, сушеного мяса и рыбы. Маловато было только зерна. Ну ничего — купят где-нибудь.
Или возьмут…
Злополучный Торгейр херсир все еще лежал на широкой палубе, никак не подпуская к себе смерть. Поначалу он отказывался от еды, и только в самый день отплытия Видга после долгих уговоров накормил его сладкими мерянскими лепешками с малиной и молоком. Поев и утомившись, сын Гудмунда сразу уснул, впервые спокойно за все эти дни. Рядом с ним сидело и лежало десятка полтора такого же невезучего народа — своих и словен, кого достали в сече ютские топоры. Сидел и Гудред Олавссон. Ему уже успели дать прозвище: Паленый.
Задремав, Торгейр как раз и пропустил то, о чем так долго мечтал. Не увидел, как Бьерн кормщик впервые двинул рукой дубовое правило. Не слышал его команды, заставившей скрипучие блоки запеть все разом, одевая новенькую мачту клетчатым, сине-белым ветрилом.
Люди смотрели на берег, вдруг быстро покатившийся мимо, на Барсучий Лес, пропадавший за поворотом реки, на мерян, махавших с откоса… Чурила, несмотря на раны, ехал берегом, вместе с ханом Кубратом. Когда же пришла пора каждому поворачивать к своему дому, обменялись подарками: булгарин дал князю звонкую саблю, пернатый шлем, лук и колчан. Взамен принял кольчугу, тяжеленный меч и длинный крашеный щит. И поклялся — стоять за кременчан так же, как те будут стоять за него. Поклялся голубой степью, плодородной землей, хмелем, веселящим сердце героя, табунами коней…
— А я, — сказал Чурила, положив, по обычаю, оружие наземь, — клянусь секирой Перуна, бородой Волоса, молотом Сварога… будет у тебя, хан, нужда, позовешь — приду. И тебя стану ждать на подмогу.
Плеснула холодной волной, дохнула свежим предосенним ветром славная Булга-Рось. Смыла следы копыт, разбежавшиеся в разные стороны…
Еще в Барсучьем Лесу, вскоре после битвы, князь позаботился о гонцах. В Беличью Падь полетела весть о победе и наказ мчать в Кременец новую Радогостеву боярыню; в Медвежий Угол — слово о том, что князь-батюшка раздумал заезжать за данью и велел мерянам везти ее самим. И, конечно, домой — чтобы не волновались: дружина возвращалась в город обходным путем, по реке.
Любо ехать по высокому берегу, дыша полной грудью, оглядывая живой, полноводный простор, украшенный скалящимися на ветру гребешками да пестрым парусом корабля! Любо поднимать в заводях стаи откормившихся птиц, тяжко ложащихся на крыло. И следить за безусыми отроками, без промаха; влет бьющими к завтраку уток. Любо знать — каждый новый день, да что, каждый шаг коня несет все ближе к дому. К знакомому двору, к ступенчатому крылечку, к скрипучему всходу…
Спешил князь, спешил по реке синий с белым носом корабль. Там тоже скучали без жен и подруг. Скучали по накрытому столу в длинном, совсем торсфиордском доме.
Один Торгейр никуда не спешил, твердо уверенный, что умрет тут же, как только его снесут на берег с корабля. Но до дому было еще неблизко, и ему становилось то хуже, то лучше. А когда он открывал глаза, то видел над собой небо в разорванных облаках и чаек, вьющихся у паруса боевой лодьи…
— Никак раздумал умирать, Торгейр херсир? — спросил его Халльгрим однажды вечером, когда половина людей уже спала, закутавшись в одеяла.
Торгейр посмотрел на хевдинга и чуть усмехнулся.
— Нам всем было бы больше радости, если бы ты выжил, — продолжал Виглафссон. — Но только ты сам знаешь, что чаще всего получается так, как это угодно Богам. Если ты умрешь, этот драккар повезет тебя в Вальхаллу. А юты помогут тебе сойти на берег, когда вы туда прибудете.
Торгейр встрепенулся.
— Лучше ты… Халли… отдай его Видге.