На макушке холма верховой был виден очень хорошо — холм лысый, без деревьев, только трава, небо синее, без облачка, видно как холодный полуночный ветер играет гривой гнедого. Сказал, что поглядит и исчез. Вновь стал холм необитаем.
— Спускается, — Длинноус повернулся к Туго, показал вперёд, на дальний конец дороги. — Появится оттуда!
— Копья товсь! — рыкнул воевода, обнажая меч.
Длинная гусеница ощетинилась, острия легли в сторону Большой Ржаной. Давай быстроног, поспеши, всю шкуру оставишь на копейных остриях.
— Рысью… ходу!
Рысью… ходу… Не нужно никакой рыси: вся беда в том, что он уже здесь, а если лошадиный топот и обогнал Сивого, то на крохи. С какой ноги гнедой этого урода в скачок уходит? Чем таким ублюдок подстёгивает доброго коня, что не было, не было и на тебе — уже тут? Чем он его кормит? Что такое вообще было там, у ворот? Вопросы, вопросы… Это как у колыбельной песенки вырезали всю середину и начало: ни тебе «в княжестве боянов, у самого синего моря», а сразу «жили долго и счастливо и умерли в один день», только тут не долго, и не счастливо, и не жили, а лишь тянули ратную службу, но умерли всё равно в один день.
Когда косая волна набегает на скалистый берег, это бывает видно — край водяного крыла цепляется за камень, облизывает порожек, скользит, разматывает по скале белую пенную полосу. На людях волна тоже бывает видна: вот срывается в рысь цепочка дружинных, сами щитами укрыты, копья воздух режут, но волна начинается не спереди, как ждали, а сзади, и по ниточке вперёд уходит страшный горб — копьё задирает остриё в небо, ломая запястье, вырывается из ладони и, кувыркаясь, по дуге летит далеко в сторону, а дружинный странно всплескивает руками и валится из седла с жуткой мечной прорехой поперёк тела. Двенадцать человек друг за другом едва пополам не раскроены, семеро оглоушены, но уж так оглоушены и не поймёшь, чем шлем, вмятый в бошку или броня, вбитая в грудь аж до хребта, лучше мечной прорехи от ребра до ребра? Для уха стук падающих копий, звон разрубленных броней и людской крик сливаются в такую зловонную кашу, что Туго, второй по счету в цепочке в ужасе топорщит ноздри и пучит глаза, впрочем даже оглядываться не нужно, Сивый ублюдок уже в шаге, а его жеребец кажется конём Злобога. Как будто… очертания плывут, словно весь гнедой — это пёс после воды, взглядом не поймать.
— Ты дядьку зарубил? — глаза Сивого почти белые, губы едва шевелятся, как он вообще говорит? — У здоровенной яблони?
— И тебя заруб…
Потянулся из седла, одну руку положил на затылок Туго, ладонью второй, под самый подбородок просто запрокинул голову длинноусовского воеводы назад. Поймал на выдохе, и даже после того, как оглушительно треснуло всё, что могло треснуть, и голова осталась болтаться на спине — даже шкура на горле не выдержала, разошлась широкой трещиной, из которой вылез острый хрящ, и обильно закровило — воздух ещё выходил из глотки шс-с-с-с. Длинноус только-только остановил чалого и развернул в обратное — ускакал шагов на десять вперёд — а дружины больше нет, кони корёжат походный строй, выламываются из цепочки, начинают выделывать, что хотят: которые в недоумении на месте стоят, которые в испуге назад разворачиваются, которые на дыбы поднимаются, сбросить норовят. Почти на каждой конской спине, ровно мешок, притороченный к седлу, болтается мертвец, или свешивается, волочится по земле, застряв ногой в стременах. Тем «повезло», которые сразу из сёдел вывалились. Хоть как-то благочинно упокоились в лютой смерти. И ведь произошло всё мгновение назад: чей-то гнедой откуда-то из середины строя лишь на несколько шагов выбежал вправо, на пологий холм лезет, дурень четвероногий.
— Лучше бы деревню отстроил, — Сивого колотило, ровно в ознобе, лицо дергалось.
— Ах ты тва-а-а-арь, — Длинноус обречённо покачал головой, — против своих попёр?
Сивый молча ухмыльнулся, и боярина в самое нутро куснул страшок, хоть и меч при себе и рубака не самый последний. Но рядом с ума сходит каурый Туго, а сам воевода безвольно болтает башкой по земле, стучит о камни, а дружину этот выродок разделал, как мясник тушу, никто и ухом не повёл. Несколько мгновений Сивый набил событиями так плотно, что размотай тот клубок, да растащи, времени выйдет ох как много и не всякий глазами сожрёт да переварит! Может и наружу вывернуть.
— Надо было… надо было тебя, ублюдка, в муку растереть, когда могли. Ещё тогда в Сторожище. Чего молчишь?
— Песню жду.
— Какую песню?
— Про тупых овец, становые хребты и хозяина для вольного боярина.
— Что ты несёшь, придурочный?
— Спой, как отважно встанешь на Чарзара ради Боянщины.
Длинноус рот раскрыл, но не смог выдавить ни слова.
— Сапоги ему до дыр залижи, пусть в дырявых дома сидит, позорник.
Как он узнал? Полуденный князь клялся и божился, что никто ничего не узнает до тех пор, пока нож не окажется у горла Отвады! Дескать, не пылите раньше времени и ни словом не дайте понять, что в деле по самое «не балуйся». Как узнал? Боги, боги, как же он жутко щерится! Глаз не успевает.
— Ты чего трясёшься?
— Вовне лезет. Еле держу.
— Что лезет?