Добровский поморщился:
— Да, mon cher[1]
, юность — всегда юность. Мы жили не на земле, а в облаках. Это забавно, но… надо же считаться и с реальной жизнью. Я оставил флот, перешел в министерство иностранных дел — у меня там связи, если помнишь, — можно продвигаться…Шмидт уставился на идеальный цилиндр бывшего товарища по мечтам и подвигам, взглянул в его по-прежнему острые глаза, и ему стало жутко. Вот он, родной берег… Не лучше ли снова в море?
Теперь он рассказывал об этой встрече Ставраки легко, уже перестрадав тогдашнее впечатление. Ставраки убежденно ответил:
— А что? Действительно, надо же считаться с жизнью!
Он смотрел на изжелта-бледное лицо Шмидта с недоумением, смешанным с каплей презрения. Подумать только — морской офицер, сын адмирала! А мать, мать чуть ли не гедиминовского рода, из князей Сквирских — ветвь древнего дерева польских королей и литовских великих князей! Потомок же их Пьер, подававший такие надежды, из-за какой-то блажи отказывается от большой карьеры и доходит в своих умствованиях до того, что вынужден ютиться в чужом флигельке где-то на заднем дворе…
У него, Ставраки, на той же Соборной улице, в нескольких минутах ходьбы от дома номер 14, — собственный трехэтажный особняк из массивных каменных плит. Просторные окна, балконы, сад, спускающийся террасами. А шмидтовская ученость… Ах, этот либ-берализм… дем-мократизм и прочие модные словечки! Карьера погублена, карьера, которая имела все шансы быть блистательной!..
Ставраки хотел сказать об этом Шмидту прямо и дерзко, как когда-то в детстве, но инстинкт осторожности удержал его.
Впрочем, нет, не только осторожность — Ставраки невольно испытывал привычное уважение к «магистру», прежде так выделявшемуся своими способностями. И даже самая блажь Шмидта, его идеализм и бескорыстие вызывали у Ставраки чувства, в которых он не мог разобраться, — смесь удивления, уважения и зависти. Чем меньше сам он был способен на бескорыстие, тем с большим удивлением ценил его в Шмидте.
И все-таки он не без самодовольства сказал:
— Приходи, Петя, ко мне, посмотришь мой дом. Да и вина у меня вполне comme il faut[2]
.После целого дня хлопот Шмидт вернулся домой усталый и решил вечером больше не работать. Но ему не спалось. В два часа ночи он осторожно встал, чтоб не разбудить спавшего в соседней комнате сына, зажег свет и сел за очередное письмо к Зинаиде Ивановне.
Эта переписка стала необходимостью для Шмидта, первейшей душевной потребностью. Такой же возвышающей и облагораживающей была она и для молодой киевлянки.
Первый же проблеск доверия вызвал у Шмидта взрыв бурной радости. Впрочем, не требовалось особой догадливости, чтобы понять, чем диктовалась сдержанность молодой женщины. Петр Петрович с восторгом и нежностью принял объяснение. «Разве вы не поняли, Зинаида Ивановна, что мой упрек в том, что вы злая, — это ласковый упрек человека, который хочет стать ближе к вам и которому больно, что вы его отстраняете».
Чтобы «бесплотный дух» — как Шмидт назвал в одном из писем свою корреспондентку — несколько материализовался, Петр Петрович попросил Зинаиду Ивановну прислать ему фотокарточку. Разговоры о карточке перемежались с обсуждением политических проблем. Зинаида Ивановна поинтересовалась его политическими убеждениями. Шмидт ответил: «Докладываю вам, сударыня, что я не монархист, а принадлежу с юных лет к крайней левой нашего грядущего парламента, так как я социал-демократ и всю жизнь посвятил пропаганде идей научного социализма. Вследствие этого я, выйдя в офицеры, не оставался на военной службе, а перешел по вольному найму в торговый флот, войдя таким образом в ряды рабочего пролетариата, жил и живу интересами рабочего сословия. Таким образом, я очень мало прикасался к земле, так как, например, последние десять лет плавал только на океанских линиях, и в году набиралось не больше 60 дней стоянки в разных портах урывками, а остальное время обретался между небом и океаном. Последние пять лет был капитаном больших океанских пароходов. Теперь призван на время войны на действительную службу и жду, чтоб меня уволили, так как опять уйду в торговый флот».
Шмидт писал Зинаиде Ивановне обо всем, чем жил, что занимало и волновало его, — о политических событиях, о сыне Жене и его товарищах, о служебных делах и денежных неприятностях и прежде всего о том, как ему близка далекая, почти незнакомая Зинаида Ивановна.
Отвечая на настойчивые расспросы Петра Петровича, Зинаида Ивановна сообщала ему о том, как она проводит день, что слышала в концерте, о своих родных и знакомых, а также о денежных делах, которые и у нее были не блестящи. («Я не допускаю, чтобы такая дрянь, как деньги, могла портить вашу и без того тяжелую жизнь», — писал Шмидт, мечтая с возвращением в торговый флот поправить дела и свои и своей подруги).
Эти детали быта, о которых она сообщала, помогали Шмидту ежедневно, ежечасно видеть и чувствовать далекого друга.