В ординарной массе – ординарных и экстраординарных профессоров – Яков Костенецкий выделяет только двоих: Василевского, преподавателя политического права и дипломатии, и Погодина. Но Василевский, при всей своей оригинальности, был плохим педагогом и никудышным лектором. О Михаиле Погодине Костенецкий отзывается уважительно: «Он первый дал нам понятие о критической стороне истории, о существовании летописей и других исторических источников, и разбирал, и объяснял с поразительной для нас ясностию». Но это мнение Якова Костенецкого, наивного юноши из глубокой малороссийской провинции. Вряд ли оно совпадало с мнением Михаила Юрьевича; Лермонтова наверняка не устраивали растянутые на целый учебный год импровизации Погодина на тему «Происхождение варягов на Руси», и не потому, что тема лекций была далека от современности, от тех вопросов, какие трудная русская современность задавала русской истории, но еще и из-за подхода Погодина к истории. Вот что пишет по этому поводу В.Ключевский:
«Погодин был профессор из крестьян… Среда или природа несомненно наделила его историческим чутьем… Тонкое осязание помогло Погодину ощупывать узлы в нити нашей исторической жизни; но он не умел их распутывать… Деятельность, неправильно направленная, парализует самое себя. Популярный профессор – без курса. Деятельный издатель – без публики. Публицист – без политической программы. Драматург и соперник Пушкина – без искры поэтического дара. Составитель огромной коллекции рукописей, не заглянувший хорошенько ни в одну из них».
Впрочем, в 1831 году Погодин объявил курс лекций по Истории царства Польского. Это было актуально. В ноябре 1830-го в Польше началось восстание, газеты были переполнены сведениями самыми противоречивыми; погодинский курс мог привлечь живой интерес, но его, именно ввиду актуальности, отменили. Пришлось изучать «польский вопрос» по «Московским ведомостям». Это было бессмысленно, поскольку предлагаемая газетой информация была дезинформацией. Вот характерный образец (в номере от 28 января 1831 г.): «Кажется, что все идет быстрым шагом к совершенному безначалию. Честные граждане страшатся новых неистовств… В сохранении личной безопасности надеются только на народную стражу. Многие особы желали бы выехать из Варшавы, но не могут получить паспортов. Помещики разорены поборами всякого рода… Ценность сделанных доныне поборов почитается равной сумме трехгодичных налогов. Для утишения ропота и устранения неудовольствия употребляются угрозы, насилия и прочия средства ужаса… Вот каким образом преступные зачинщики Польской революции хотят восстановить свое отечество и обезопасить его благоденствие!»
Герцен и молодые люди его круга приняли восстание в Польше восторженно: «Это уже недалеко, это дома, и мы смотрели друг на друга со слезами на глазах… Мы радовались каждому поражению Дибича, не верили неуспехам поляков, и я тотчас прибавил в свой иконостас портрет Фаддея Костюшки».
Правда, Герцен и его друзья – «радикалы». Однако в 1831 году многие московские студенты приняли польские события с сочувствием и любопытством, подогретым запрещением погодинского курса.
Как же отнесся Михаил Лермонтов к этой уже почти «домашней», уже внутри Российской империи «взорвавшейся бомбе»? Неужели оказался «правее» сверстников? Вряд ли. Тем более что в столыпинском кругу не было характерных для многих помещиков западных губерний антипольских настроений. К тому же среди стихотворений Лермонтова, созданных в 1830 году, в год революций, существует отрывок, который исследователи никак не могут, не прибегая к той или иной форме допуска, истолковать:
По содержанию фрагмент вернее всего отнести именно к польским событиям, но этому противоречит дата: восстание в Польше началось в ноябре, а стихи написаны на странице, имеющей авторскую помету: 10 июля (1830). Мнением большинства исследователей отрывок трактуется как отклик на революцию во Франции. Однако и эта версия противоречит реалиям текста. Первые известия о парижском возмущении дошли до Москвы в августе. Неясно также, какое отношение имеют к событиям во Франции «самодержавия сыны», да и Суворов вряд ли может быть назван злейшим врагом французской «вольности». К тому же на это событие Лермонтов уже откликнулся – памфлетом на Карла X.