И видел только мелкого пакостника, гадкую тварь, ползающую вперед-назад – причем чаще назад или вокруг самого себя. Я понял, что был безумцем, презренным существом. Тем, кого именуют грешником – грешником, чей цвет черный, как ночь, грязь, темная вода…»
Он умолк, с неодобрением уставившись на мой галстук. Какая скука, думал я, считать себя белым или черным. Прыгать от одной крайности к другой, отказываясь признавать, что твой настоящий цвет – серый. Просто серый.
В жизни не встречал человека, который бы трубил о своей беспринципности, безволии, малодушии!
«Мне, собственно, хочется рассказать тебе о том, – продолжил он, глядя мне в лицо, – как целых три безумных месяца я стоял перед зеркалом самовоспитания, после чего впал в ярость, разбил его и снова стал самим собой. Ты понимаешь, о чем я?»
«Э-э-э, конечно», – ответил я, чувствуя раздражение и внезапный беспричинный стыд. Какого черта он всегда устраивает столько шума вокруг своей «душевной жизни»? Только нездоровые люди уделяют этому так много внимания.
«Ты же знал Миллу Карлберг?» Вопрос прозвучал неожиданно, а он вдруг стал почти испуганным и имя пробормотал с тем же смущением, с каким обычно называют свое собственное.
«Разумеется», – ответил я удивленно.
«И что ты о ней думал?..»
«Ну… вполне милая… Я ее мало знал. Пожалуй, немного нервная. Бедняга ведь покончила с собой».
«Да, очень странная история, – с горячностью перебил он. – Она уходит из дома, все как всегда, прощается, предупреждает: „Нет, к чаю меня не будет“. Закрывает дверь. Уходит и не возвращается. Никогда. А потом ее тело всплывает в порту».
Мне неприятно это слышать. А он улыбается, как щедрый меценат и благодетель: «Сейчас я все тебе расскажу. Я ни с кем этим раньше не делился.
Так вот. Ты замечал, что некоторые люди становятся нашими злыми гениями, воплощением всего худшего, что есть в нас самих?
Неужели не замечал? Это как мистер Хайд, которого мы ненавидим и боимся, но он все равно чем-то нас очаровывает!
Так вот, Милла Карлберг была именно такой. Как только я ее увидел, сразу понял, что мы скроены по одному лекалу. Ужасная личность; она использовала мои слова, мои жесты, мои мысли! Это напоминало отражение в кривом зеркале: мы полностью искажены, но по-прежнему узнаваемы. Ты не замечал? Ты действительно этого не видел?
Хуже всего, что она была женщиной», – продолжил он со злобой, которую я в нем даже не подозревал.
«Она была женщиной и все равно была
«Да, – рассеянно отозвался я. – Это, наверное, было ужасно. В духе жуткой истории о Вильяме Вильсоне Эдгара По…»
«Нет, – перебил меня он, – это не Стивенсон и не По, это
И я молчу, потому что она произносит все, что я хочу сказать, она повторяет мои слова, а я даже есть не решаюсь из опасения, что она начнет дублировать мои жесты. А потом мне приходит чудовищная мысль: она же слишком глупа, чтобы подражать мне осознанно, и вдруг это
«С трудом», – признал я, но он продолжил, не слушая: «И я сказал себе: я от этого с ума сойду, просто с ума сойду! Я уеду… И тут наступает эта новогодняя ночь. Небо гудит, как далекий телеграфный столб, я смотрю в себя и понимаю: нужно что-то менять. А потом словно удар молнии, гениальное, но страшное озарение: ты перевоспитаешься, если будешь всегда держать перед глазами свое худшее „я“! Свое худшее „я“, – он выдерживает небольшую нарочитую паузу, – Миллу Карлберг».
Пораженный, я смотрю на него. Он мне впервые интересен. Лицо разрумянилось от вина и тепла, непривычно большие светлые глаза сияют. На губах то и дело мелькает улыбка – он так погружен во все, о чем рассказывает, что больше не взвешивает каждое слово, и слова летят, как пули.
«И вот я встречаюсь с ней, вывожу ее в свет, она прихорашивается, она счастлива, она расцветает, как растение, которое повернули к солнцу. И она говорит, говорит – а я сижу напротив и внимательно смотрю. Я улыбаюсь, корчась от боли и ненависти. Это глупое, доброе и безвредное создание для меня превращается в свистящий бич – мои собственные выражения возвращаются ко мне бумерангом. И все равно я получаю удовольствие от самоистязания, я развлекаюсь безумными мыслями: что, если мы двое подойдем друг к другу так близко, что станем единым целым? Она присвоит ту часть меня, которой у нее еще нет, а я превращусь в ее эхо, и никто больше не сможет нас отличить».
Он смеется – почти истерически: